Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Как-то днем – после четырех простых шунтов и одной торакотомии – я вошел в свой кабинет и застал там миниатюрного пожилого китайца, который сидел, согнувшись чуть не вдвое и опираясь на трость. Увидев меня, он поднял голову и поздоровался со мной на своем языке. Мне пришлось наклониться, чтобы пожать ему руку и заглянуть в глаза. Я не знал китайского, а старик мог сказать по-английски считаное количество слов, однако мне не нужен был переводчик, чтобы догадаться, чего он хочет. «Я хочу жить!» – Его взгляд говорил это так же ясно, как если бы старик обратился ко мне на чистейшем английском.
Обернувшись к стене, где висело мое расписание, я зарезервировал за собой время в одной из операционных, и вечером того же дня старик получил свой второй шанс.
Я бы не стал упоминать об этом случае, если бы он не имел определенных последствий. То, как я работал с непрочными и тонкими старческими сосудами и тканями, произвело на коллег соответствующее впечатление, и ко мне на прием стали приводить детей. Мое умение накладывать мелкие швы в самых неудобных и узких местах и работать с самыми мелкими сосудами оказались очень востребованными, и меня осаждали отчаявшиеся родители, чьи больные дети безотлагательно нуждались в чуде, лишь слегка замаскированном под «последние достижения современной медицины». Я никому не отказывал, и после того как мне удалось поставить на ноги восьмилетнюю девочку, которая перенесла целых три операции, но по-прежнему не могла жить без помощи четырех сложных аппаратов, меня прозвали «Кудесником из Атланты».
Эмма, которой я каждый раз рассказывал о своих успехах, улыбалась в ответ и продолжала надеяться.
Следует сказать, что жизнь человека, которому пересадили донорское сердце, далеко не безоблачна. После операции такой пациент еще долго остается в больнице, сдает многочисленные анализы и подвергается отнюдь не безболезненным диагностическим процедурам вроде зондирования или пункции различных органов. По прошествии некоторого времени реципиент переживает первый кризис, когда его организм, едва успев набраться сил после операции, пытается отторгнуть чужой орган – ту самую штуку, которая непонятно как оказалась в груди больного. С этого момента и начинается долгий, трудоемкий и весьма кропотливый поиск комбинации сильнодействующих лекарств, которая могла бы нужным образом «настроить» взбунтовавшуюся иммунную систему. Одновременно проводятся регулярные биопсии, когда через трубку, вставленную в яремную вену, врач вводит в сердце пациента миниатюрные щипцы. С их помощью он откусывает пять крошечных кусочков сердечной мышцы, которые потом тщательно исследуются и изучаются. Не обойтись и без физиотерапевтических процедур, которые могут занимать недели и месяцы, а также без регулярных осмотров.
После выписки пациент с пересаженным сердцем вынужден до конца жизни придерживаться строжайшей диеты, ежедневно принимать в определенной последовательности больше десятка разных лекарств, а также обращать самое пристальное внимание на самый легкий кашель и насморк, на любые царапины и малейшее изменение температуры тела. Надо сказать прямо – соблюдать все врачебные предписания весьма нелегко, и все же очередь желающих подвергнуться операции по пересадке сердца не уменьшается, ведь наградой за все страдания пациенту служат еще несколько лет жизни.
Наверное, надо добавить пару слов и о врачах. Самые честные из нас в конце концов признаются, что лишь немногие хирурги-трансплантологи не подвержены «синдрому Бога». Люди здесь, правда, ни при чем – проблему порождает система. В отличие от высших руководителей крупных корпораций, которые в работе могут – и должны – опираться на предложения собраний пайщиков или мнение совета директоров, врачи не получают или почти не получают никакой критики. Мы упиваемся властью, наслаждаемся полным контролем. В операционной хирург – царь и бог: прочий персонал обязан незамедлительно исполнять наши распоряжения. Никаких возражений, обсуждений и споров, сомнений. Мы приказываем – и наши приказы исполняются мгновенно и точно. Мы протягиваем руку – и в ней как по волшебству оказывается нужный инструмент. После каждой успешной операции мы слышим одно и то же: «Отличная работа, док!», «Вы прекрасно сработали, док!», «Это было гениально, док!» и так далее. И хотя в ответ мы можем твердить, мол, это все ерунда, пустяки, плевое дело, мысленно каждый из нас говорит себе: «Разумеется, это было гениально!» Мы пестуем свою гордыню, тешим эго, обожаем похвалы, не гнушаемся саморекламы – и не только когда пребываем в операционной. Гипертрофированное осознание собственного «я» заставляет нас точно так же относиться к друзьям, родственникам, коллегам… Так стоит ли удивляться, что мы работаем по двадцать часов в день и не имеем нормального дома, нормальной семьи? Большинство врачей имеет за плечами длинный список разводов, разрушенных семей, и даже нашим детям – у кого они есть – мы лишь посылаем поздравительные открытки на Рождество.
Мне, к счастью, удалось этого избежать, но отнюдь не потому, что я обладал какими-то особыми человеческими качествами или был лучше своих коллег. Я просто не мог позволить себе поддаться общей болезни. Каждый день, возвращаясь домой, я ложился в постель с женщиной, один звук дыхания которой пугал меня до холодного пота. И работать по двадцать часов в день я стал вовсе не из желания самоутвердиться, хотя я, конечно, не был полностью чужд профессиональной гордыни. В глубине души я надеялся, что мне зачтутся добрые дела и мое самопожертвование и бескорыстное служение ближним отразится на Эмме, высшие силы пощадят ее за мой тяжкий труд.
Часто, придя домой после трех дней и двух ночей бесперебойной работы, я чувствовал, что мои веки будто налиты свинцом, однако я настойчиво гнал от себя сон, который мог помешать мне прислушиваться к дыханию моей жены. А звук ее дыхания в свою очередь помогал мне справляться с неуверенностью и держать в узде сомнения и страхи.
Иногда, просыпаясь среди ночи, Эмма видела, что я не сплю, и легонько касалась моей щеки кончиком пальца.
– Привет.
В ответ я улыбался.
– Неужели тебе не хочется спать?
Я отрицательно тряс головой.
Она тоже улыбалась и касалась моих губ.
– Врешь.
Я кивал.
Тогда она крепче прижималась ко мне, упиралась пальцами ног в мои ступни и закрывала глаза. Каждый раз в такие минуты мне хотелось сказать ей: «Постой, не засыпай, поговори со мной хотя бы еще немного!» но, прежде чем я успевал произнести эти слова, Эмма засыпала.
После этого я еще долго лежал без сна, слушая бешеный стук своего сердца и чувствуя, как в моих объятиях наполняется воздухом слабая грудь. Спать хотелось смертельно, но я сопротивлялся сну, как корабль сопротивляется буре: волны разбивались о мой форштевень, перехлестывали через борт, но я только крепче вцеплялся в руль. Увы, управлять этим кораблем я мог ничуть не больше чем теми деревянными суденышками с газетными парусами, которые мы пускали вниз по ручью, когда были детьми. Мы могли скользить по воде, могли изо всех сил налегать на весла, могли заходить на мелководье, но в конце концов всех нас уносила вода. «Это было лучшее из всех времен, это было худшее из всех времен;… это была весна надежд, это была зима отчаяния; у нас было все впереди, у нас не было ничего впереди»[58].