Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но сильнее всего меня поразило иное: Леон, сострадательный, неназойливый, придерживающий дверь, уважающий последнего пьяницу, — этот Леон, когда разговор заходил о Конго, превращался в петушливого политрука. Конечно, он сокрушенно качал головой и ругал бельгийского короля за подавление восстания африканцев, но тут же переходил в нападение и кричал: «Будем до конца честными: конголезцы не могут прыгнуть выше себя! Должно пройти много лет, чтобы они усвоили наши ценности и перестали есть человечину. В Конго не обойтись без твердой руки, раз уж мы когда-то залезли в эту чертову Африку!» Когда я заметил, что насчет рук лучше молчать, потому что Леопольд отрубал конголезцам именно кисти, даже детям, Леон взбесился и заорал что-то про трудности обработки медной руды, которые необразованные люди не могут постичь. Почему при честных демократических взглядах и добросердечии он так унижал человека иного цвета кожи? Единственное объяснение, к которому я пришел, заключалось в том, что конголезцы были для него другими — но не просто чужеземцами. Они заняли в сознании Леона место варваров, разрушивших Рим и окунувших его предков в Средневековье с его вонью, грязью, казнями, кострами — в общем, силы, способной растоптать все, чем наделил европейцев прогресс.
Однажды я случайно, из листовки, узнал, что на окраине Шарлеруа есть православная церковь, и в ближайшее воскресенье решил навестить храм. Он оказался немноголюдным и крошечным. Стоя на литургии, я слушал, кто о чем шепчется. Голоса певчих и запах кадила почему-то не действовали, не передавали никаких сигналов из детства, хотя я опасался, что расчувствуюсь. Судя по разговорам, многие хотели возвращаться, потому что помощь американцев подорвала цены на уголь, а вместе с ними и дела рурских и льежских капиталистов. Почти все приезжали в Шарлеруа на службы из окрестных шахтерских городков. Несколько парней в пузырящихся брюках и болтающихся пиджаках стояли, опустив голову, и неуверенно крестились. С другой стороны от прохода молились девушки, две из них держали на руках младенцев. Празднично наряженные старики, видимо, старые эмигранты, держались в стороне, а их жены прятались за клиросом. Священник, седой, дряхлый, выведенный диаконом под руки, читал Евангелие.
Знакомиться и раскрывать себя мне пока не хотелось, и я вышел. Зато метрах в ста от калитки на заборе мне встретилась полуотклеившаяся афишка: «Союз советских патриотов» приглашал на танцы, любого возраста, семейных и холостых, с мужьями и женами — дальше следовали дата и адрес. Я припомнил, что в этом доме мигало оранжевым огнями кафе, где вечерами танцевали что-то бурное. Прежде чем войти туда, я долго стоял на противоположной стороне улицы под вязом, делая вид, что что-то записываю в блокноте, поглядывая на часы, завязывая шнурки. Одни за другими группки парней и небольшие компании девушек взбегали по лестнице и, прежде чем войти в кафе, оглядывались. Музыка еще не играла. Через полчаса чей-то звонкий голос объявил выступление женского хора, который приехал из Брюсселя, и из окна полетела песня о Катюше. Темнота, тусклые огни окон, громада собора, черно нависающая над площадью, запах угольного дыма, гулкие улицы с бесконечными patisseries, как будто это волшебная страна сладкоежек, и «пусть он вспомнит девицу простую», и все другие родные слова, раскладывающиеся в полутьме на незнакомые звуки, марсианскую речь. Минуту я простоял, не понимая, где я и что со мной, почему я здесь, а потом шагнул к лестнице. Хор умолк, рухнул аплодисмент, и оркестр заиграл «В парке Чаир распускаются розы».
Внутри горели яркие лампы, полное отсутствие полумрака не оставляло углов, где можно было скрыться, и это подталкивало танцоров друг к другу. Мало кто оставался у стульев, расставленных вдоль стен. Большинство партнеров надели летние туфли, отчистив их мелом, поэтому, когда танец требовал топать, над полом взвивались белые облачка. Сначала женщин не хватало, но вскоре хор спустился в зал и тогда, наоборот, женщин стало больше, чем мужчин. Девушка хохочущая украинская, девушка теребящая косу, застенчивая, девушка бойкая комсомольская, много, много, много девушек кружило по залу, от их соцветий в глазах рябило. Я не сразу увидел Анну. Она пряталась за колонной и посматривала на часы. Анна боялась, что в кафе случайно заглянет кто-нибудь из соседей и изобличит ее. Лишь спустя полчаса фокстротов я обратил внимание на тревожную незнакомку. Ее темно-пепельные кудри были осветлены и напоминали седину, однако ей было от силы двадцать пять. На Анне было серое платье с белым воротничком. Широкий лоб, сужающийся подбородок. Где я мог ее видеть? Что-то всплывало в памяти, но тут же погружалось в ее зияющие пропасти. Я подошел, чуть поклонился и спросил девушку, не желает ли она танцевать. Она среагировала быстро: кивок, поданная рука, и мы присоединились к другим парам.
«Почему вы так дрожите?» — удивилась Анна. «Вы знаете, — сказал я, пытаясь улыбнуться и вместо этого клацнув зубами. — Забыл, когда в последний раз обнимал девушку за талию. Наверное, еще в техникуме». Тогда она сжала мое плечо чуть сильнее и посмотрела в глаза: «Не волнуйтесь. Тем, что вы дрожите, вы меня вовсе не обижаете, а даже наоборот — приятно, что вы трепещете». «Это правда, — ответил я. — Вы меня взволновали». Весь оставшийся танец мы неловко молчали. Анна погрустнела. Когда мелодия доигрывала, я спросил: «Что случилось?» Она сняла руку с моего плеча и посмотрела на часы: «Мне нужно бежать, меня хватятся». Я понял, что если она уйдет, то черт знает, когда еще приедет этот союз граждан, и, возможно, мы не встретимся. Вспомнилось, как Олечка тяжело вздохнула, когда я промычал что-то на ее просьбу оценить платье, которое где-то раздобыла мама. «Почему ты не любуешься?! — возмутилась она. — Посмотри на меня. Что больше всего нравится женщинам?» Я замахал руками и собрался пройти мимо, но Ольга встала на пути. «Запомни, — наставительно сказала она, — женщинам больше всего нравится нравиться. Это очень важно!» Я остановился, подумал и кивнул. «Хорошо, — сказала Олечка. — А нравиться — кому?» Покраснев, я ответил: «Ну, наверное, мужчинам». Сестра поднесла палец к моему носу: «Нет! Другим женщинам. Подружки — как зеркало. Мужчины тоже зеркало, но часто мутное, с ними сложно». Я обиделся: «Что значит „с ними“?» Олечка спохватилась и погладила меня по рукаву: «Да, да, конечно. С вами. Ты наш мужчина». Мне не пришлось каким-то специальным образом усваивать сообщенную истину. Девочки не держали меня за чужого, и я слышал их разговоры. Их тайны не представляли для меня чего-то непознаваемого. Некоторое время я думал обо всем этом, но потом отвлекся на план дома, поэтому сам разговор насчет платья забыл — а теперь вспомнил.
Что-то щелкнуло во мне, как в часах, и я осознал, что имеет смысл только одно: быть прямым и честным. Это успокоило меня, я разглядел Анну, и она заметила в моем взгляде восхищение. Она и правда была очень хороша и раскраснелась. Я настоял на еще одном танце. Анна вновь проверила часы. Танцуя, мы разговорились и не могли отлепиться друг от друга минут двадцать, благо оркестр не исполнял ничего быстрого. Она жила с мужем-бельгийцем, с которым познакомилась в трудовом лагере, у них близнецы, две девочки трех лет от роду, семья. У одной из девочек поднялась температура, а с родственниками мужа и без того не сложилось доверия, поэтому пришлось их обмануть, что надо срочно забрать платье у швеи-итальянки в Марсинеле, и платье она, конечно, забрала. Анна вновь взглянула на дверь кафе; мне пришлось совершить усилие, чтобы не начать ее перебивать. Свекровь настояла, что, прежде чем везти девочку к врачу, следует утром, днем и вечером обливать ее холодной водой, сбивая температуру, но как же страшно и больно такую сопротивляющуюся кроху окатывать из кувшина. «Я вас прекрасно понимаю, — подтвердил я. — Такое маленькое тельце, и еще она плачет, а надо под ледяную воду. Но я вам скажу, если сделать это быстро, без колебаний и сразу же — будет легче, температура упадет. Многие после этого еще водкой растирают, но это не так хорошо действует». Анна чуть откинулась на моей руке, улыбнулась, а затем задумалась. «Да, — молвила она, — водкой меня всегда мама растирала. У вас, наверное, есть семья, дети?» Что мне оставалось ответить? «Мои жили в Ярцеве, это под Смоленском, — сказал я. — У меня две младшие сестры, я их на руках носил. Все-таки старший». Анна смотрела прямо мне в глаза. «Я знаю, где Ярцево. Я сама из Орши, это совсем недалеко. Что такое?..» Видимо, я вонзился в нее взглядом так, что это выглядело оскорбительным. Мне вспомнилась оршанка у сборного пункта, и меня будто ударило током: это была Анна. Вот почему она показалась мне такой знакомой. Все то же: рисунок губ, вьющиеся волосы, бедра, которые заставляли меня тогда дрожать. «Я и правда шла туда с подругой, и чемодан, конечно, тоже у меня был, — вдохновенно говорила Анна, пока я провожал ее до трамвая. — И кажется, я припоминаю человека в странной форме, не немецкой, который стоял на другой стороне улицы. Когда вы там были?» Я подсчитал, что это произошло в первой половине июля сорок второго. Анна замедлила шаг. «Нет, это была не я. Я уезжала в марте. Тогда работать ехали еще более-менее добровольно: денег домой прислать, ведь жили, сами знаете, очень голодно, да и мир посмотреть хотелось. Потом все стало по-другому. Подождите…» Теперь мне с трудом верилось, что это была не она — настолько точно я знал, что она и есть та девушка с чемоданом. Анна вынула из сумочки блокнот, вырвала лист и написала адрес карандашом: «Это соседки. Пишите на имя Сильвия. Пишите, и, может быть, встретимся». Прежде чем я успел сказать, что живу в Шарлеруа, хотя и на противоположном конце города, она, завидев кого-то на другой стороне улицы, отвернулась и зашагала вверх к трамваю.