Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В рассказах Елены и Веры об Алёше я, в самом деле, не слышал уважения. Жалость, обида, злость, порой восхищение… Но уважение? Нет. Вероятно, его отсутствие – следствие простого незнания, чтó делать с женщиной – не в постели, а в голове. Алина, зачем ты так поступила с собой?
Хотя разве могли бы они оставаться с ним, если бы он был мерзавцем? Жутким злодеем? Такая женщина, как Туманцева, мне кажется, никогда в жизни не будет сочувствовать преступнику, не из Стокгольма она, ей до Стокгольма десять часов лёту. В Вере, конечно, виктимности в разы больше, но и отношения их продлились всего чуть-чуть – вряд ли она успела попасть под его влияние, если бы что-то произошло, она бы не промолчала…
Вряд ли, вряд ли, вряд ли. Вся моя работа сейчас – сплошное отметание предположений и версий. Придумывать что-то новое я больше не могу.
Очень может быть, что предположение Фариды верно: он своих женщин не лелеял, хотя любил, они его не уважали, хотя любили. Думаю, что это относится не только к Вере и Елене, а ко всем его женщинам, сколько бы их ни было (надеюсь, больше я ни об одной не узнáю). В теории можно проверить и написать Вере, позвонить Елене, и в голове уже сами собой заскрипели шестерёнки, придумывая хитрую формулировку вопроса, но я остановил их движение: я не хочу никому звонить. Я ни с кем из них больше не буду общаться.
В конце концов, вся история окончится именно так, как я решу. Всей истории хозяин – я. И я решаю ничего дополнительного не выяснять.
«Алёшка ты, Алёшка». Строчки из какой песни? Или стихотворения? Что-то военное, кажется. Без Интернета не вспомнить, позор-то какой. Бедный Алёшка, нерадивый ты мой ученик. Я ведь и правда не верю, что ты жив. О чём ты думал в последнюю секунду? А за минуту до? Какой ты счёл тогда свою жизнь – полезной или бесполезной, цельной или бесцельной? Оглядывался ли ты назад в свои тридцать три, как я оглядывался в свои десять? Да, конечно же, оглядывался. И переживал, и клял себя.
И наверняка ведь сто тысяч раз фантазировал, как же всё могло обернуться, если бы Алина, твоя мама, не ушла так рано, так невыносимо рано.
Но готов поставить на кон что угодно: ты боялся даже подумать, что твоя жизнь, не бог весть какая достойная, но, по крайней мере, тихая, сытая и застрахованная, могла бы пойти совсем иначе, если бы ты воспитывался в полной семье. И ты терялся в догадках, не знал, не мог вообразить, хоть и боялся себе признаться, зачем тебе она, мама то есть, как тебе пришлось бы с ней общаться, что тебе делать с этим сокровищем, которым обладает почти каждый человек в мире, почти каждый, но не ты. Не знал.
Как не знаю и я, что мне делать с бесценными никому не нужными архивами своей мамы.
В самый неподходящий момент проявился Даркман. Он вообще постоянно ухитрялся звонить и писать не ко времени, Белкин к такому давно привык. «Борис привет, я бы хотел общаться сейчас, сообщи, если согласен», – написал по-русски Дан, и Белкин, в каком бы ни был отвлечённом состоянии, чуть усмехнулся: в письмах с запятыми у Даркмана дела обстояли несколько лучше, чем у профессионального редактора Фариды. «Дан, прости, я плохо себя чувствую, но немного поговорить рад», – ответил Белкин.
Тот незамедлительно позвонил. И, как всегда, сразу по видеосвязи, не уточнив, хочет ли этого Белкин (а он никогда не хотел).
– Привет, Бóрис!
– Здорóво.
Даркман выглядел, как всегда: невозмутимый, выбритый, с идеальной причёской, в очках с тонкой оправой – идеальный образ, впрочем, без американской улыбки. Даркман вообще не улыбался.
Каждый раз, и нынешний не стал исключением, Белкин интересовался, где территориально находится его друг. Берлин Берлином, но Даркман пребывал в постоянном осуществлении своего Проекта – он сам, когда упоминал его в сообщениях, писал это слово с прописной буквы, у него было не поддающееся стороннему подсчёту количество детей, причём все принципиально от разных женщин, в разных городах и отнюдь не в одной и той же стране (но все в Европе, Россию включая; в Америку с подобной целью он не наведывался). Поэтому-то уже отнюдь не такой молодой Даркман жильё снимал в Берлине хоть и в престижнейшем месте, прямо рядом с Александрплац, но жил в малюсенькой однокомнатной квартирке в гэдээровском блочном доме. В большем он не нуждался: слишком часто приходилось курсировать между городами и странами.
– Я в Вестерланде, – сообщил Дан.
– Это где? – полюбопытствовал Белкин.
– Остров Зюльт, север Германии.
– У тебя там ребёнок?
– Да, мальчик недавно родился, Андрей. Его мама из Берлина, но решила уехать сюда, тут хорошо, хороший воздух, и клинику хорошую нашла.
– Андрей или какой-нибудь Андреас?
– Его мама из Минска, решила русское имя дать.
– Андрей Даниэлевич? – снова усмехнулся Белкин.
– Ага, – серьёзно ответил Даркман.
Даркман всегда называл участниц Проекта «его мама» (или «её», или «мать»). Собственных имён не существовало. Слова «женщина» или «девушка» – тоже. И даже национальностей: в теории можно было бы представить, что он о ком-то говорит «русская» или «немка». Но нет. Сознательно или случайно, Даркман оставлял своих женщин полностью за скобками, хотя о детях рассказывал охотно – когда Белкин спрашивал.
– Как у тебя дела?
– Всё хорошо, немного занят, и голова очень болит, – молвил философ.
– Как ты и Фáрида? – задал Даркман дежурный вопрос. Ударение в именах он не выучит никогда, наверное.
– Всё по-прежнему. Слушай, – вдруг вдохновился Белкин, – у меня есть вопрос. Я тут общаюсь с одной женщиной, но никак не могу её раскусить.
– Раскусить? – спросил Даркман, не поняв выражения.
– Ну, понять, изучить.
– А! Хорошо. У вас есть секс?
– Нет, это другое.
– Любовь?
– Тоже нет. Понимаешь, мне надо разгадать загадку. Пропал человек, и я хочу расследовать, что с ним случилось. Замешаны многие, она в том числе. Но все остальные мне совершенно понятны, а она нет.
– Ты хочешь, чтобы я узнал твою историю?
– Нет, я бы хотел, чтобы ты взглянул на неё и немного помог мне, я кое-что хочу спросить.
– О! Да, я могу. Ты присылаешь мне адрес её страницы?
– Да, шлю. Вот… Смотри.
– Секунда… Да, вижу. Эвелына Гусе́ва.
– Как ты думаешь, она замужем?
– Хм… – Даркман защёлкал мышью, просматривая немногочисленные фотографии Элли. – Нет. Она абсолютно не замужем. Может быть, только бумажно, понимаешь?
– Только на бумаге?
– Да, но я не верю. У неё никого нет.
Белкин задумался.
– Она сказала, что замужем.