Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я заворожённо слушал версию Элли и думал о том, что Даркман прав и в такую запросто можно влюбиться, запросто: и Алёше, и мне-Алёше, и мне. И как, должно быть, повезло с ней её ученикам. Как минимум, версия выглядела очень элегантно и красиво… Правда, действительность, по моему опыту, чаще оказывалась куда более прямолинейной и незамысловатой.
– И цели своей – привлечь внимание к себе, к тексту своей жизни – он, как мы с вами видим, добился. Но и это не всё, – оказывается, и тут пока ещё не всё, и она продолжила. – Потому что здесь важен не только его ход, но и ваш ответ на него. Ведь вам пришлось ознакомиться с его биографией, вы пытались стать им самим – с дневником его, как вы говорите, а в чём-то, вероятно, и додумать дальше него, вообразить. И значит, вы становитесь не только читателем его судьбы, не только собеседником, но и соучастником, соавтором, я бы так назвала… Понимаете? Вот зачем он это сделал!
Уже по дороге к метро я спросил у Элли, встречала ли она Алексея после того, как он окончил школу. «Один раз», – ответила.
– Хотите верьте, хотите нет – после выпускного всего только один раз за – сколько там получается – шестнадцать лет. Нынешним летом, в конце июня, числа уж не вспомню, конечно. Ни с того ни с сего Алёша пришёл вдруг ко мне в школу. Посидели с ним в учительской, чаю попили, он вернул книжку мне, которую в выпускном ли, в десятом ли классе брал, сборник стихов Дениса Новикова; я и думать о ней забыла за столько лет. О чём говорили? Как ни странно – о болдинской осени. Ещё одна книжка у него с собой была – он взял мне показать, поделиться или похвалиться; сказал, купил с полгода назад у букиниста. Ну как книжка – брошюра в полтора десятка, около того, страниц. «Объявление Министерства внутренних дел о признаках холеры, способах предохранения от оной и ея врачевания». Самым замечательным в ней не признаки оной и не рекомендации, конечно, оказались, а год издания – 1830-й. Понимаете? Держишь в руках листки, и чувство такое, будто запечатанный конверт из той самой осени…
Элли помолчала. Кажется, для неё это действительно было чем-то необыкновенным.
– Он тогда, помню, с восхищением даже каким-то завистливым, что ли, говорил о том, как у Пушкина нечеловечески ловко получалось: в самые непростые периоды полной отлучённости от всего, что так для него важно: от общества, от всей блестящей светской круговерти, к которой он так привык, – в михайловской ссылке (друзья-то, Вяземский, Жуковский – те вообще переживали, что он там сопьётся в своём медвежьем углу); и от будущей свадьбы, с которой, непонятно, то ли наконец всё срослось, то ли, напротив, вот-вот сорвётся всё, – это время как раз в Болдине, как у него получалось спрессованное напряжение, дикий стресс, по-нынешнему говоря, преображать в творческий импульс и головокружительной интенсивности работу. Ну, меня беседа наша удивила тогда – я не припоминаю за Алёшей какого-то особо трепетного отношения к Пушкину в школьные годы. Он и сейчас говорил без запала, спокойно, размеренно, кому-то показалось бы – равнодушно… Но в глубине, мне почудилось, было то, чего я также не помнила за ним раньше, – какая-то странная, сильная и уверенная в своей силе правота. Право быть и право говорить от своего имени. О чём угодно, например, о том, как выставленные вокруг неумолимые, непреодолимые холерные карантины и отрезанное, отчуждённое от всего мира одиночество – как они вдруг, совершенно парадоксально становятся наивысшим образцом человеческой свободы.
«Свободы, – повторил я про себя. – Вот оно что, свобода».
– Да, и я ещё подумала тогда, когда он ушёл, мы не виделись пятнадцать лет, а он вообще ничего не спросил о моей жизни и ни слова не рассказал о своей. Оставил мне, правда, антикварную свою брошюрку в подарок, это я оценила.
– А вообще часто вас бывшие ученики навещают? – спросил я её перед прощанием. – Из Алёшиного класса, может, кто-нибудь?
– Разве они бывают бывшими? – улыбнулась Элли; потом задумалась и ответила совсем без улыбки, покачав головой. – Первые год-два как-то бывает, заглядывают. Потом уже реже, конечно. Реже, да.
Всё это, признаться, уже порядком стало… нет, не докучать, а утомлять. Сильнее всего Белкину вдруг захотелось снова сесть в самолёт из Кёльна до Москвы, предвкушая смену аэропорта и пересадку до Петербурга, взяться за отзыв для Зайцева и ничего иного не знать, не видеть, не помнить и не обдумывать. Нельзя ли, Элохим, сжалиться не локально, подкидывая решение мелкой загадки, а глобально, одарив всеобщим избавлением?
Но немедленно в голове снова возникла вся цепочка событий, как на экране проявились неотвеченные вопросы, и вновь прозвучал голос Воловских: «А к паролю мы бы пристегнули всё прочее».
Философ пришёл в совершенное уныние от таких слов. Всё прочее пристегнулось настолько плотно, что теперь вполне могло бы и отстегнуться.
В некотором отупении Белкин сидел в метро, механически удаляя фотографии в телефоне – как и все, он страдал от наплыва идиотских картинок и якобы смешных видеозаписей, которые ему присылали добрые знакомцы, вероятно, желая его потешить. Потом вспомнил, что Воловских со своей историей обрушился на него так сильно, что он, Белкин, не пересмотрел те немногочисленные фотографии, которые сделал в Кёльне. Захотел отвлечься, открыл в телефоне другую папку – и тут же наткнулся на два снимка последней записки Алексея. Непонятным образом они полностью забылись. Стал изучать.
Приблизил фотографию, стал внимательно рассматривать слова, написанные Алёшей. Ничего экстраординарного не заметил. Потом перелистнул на другую фотографию, обратную сторону записки. Счёт из ресторана. Что-то в нём было не то… Может, дата? Воловских говорил: «Накануне». Нет, день правильный. И час вполне соответствует – без десяти восемь, ранний вечер. Воловских ещё сказал, что они «немного покушали». Ах, ну вот и странность нашлась. Чутьё не подвело: счёт явно чужой. Даже если они не «немного» поели, а нормально, всё равно количество заказанных блюд и напитков никак не соответствовало двум людям – трапезничало, судя по счёту, человек десять, а то и больше. И сумма к оплате соответствующая.
Белкин, благо уже держал телефон в руках, мгновенно переключился на телефонную книжку и немного прокрутил вниз до буквы «В». От звонка Воловских его уберегло только то, что поезд в эту секунду ехал на максимальной скорости, шум стоял изряднейший, говорить затруднительно. А через секунду энтузиазм пропал. Звонить перехотелось начисто.
Итак, Алёша спёр чужой счёт. Зачем? Почему? Случайно или намеренно? Или Воловских вновь соврал, и их за столом сидело не двое, а больше? Но тогда кто те другие? Очередная загадка. Что мог бы ответить старик? Ничего вразумительного, естественно. Заохает, запричитает. Или будет, как зеркало, отражать его, Белкина, мысли и слова.
Очередная загадка. До крайности надоело.
Белкин направлялся на работу. От «Василеостровской» до факультета пешком чуть ближе, метров на триста, но если он ехал из дома, от «Международной», получались две пересадки на метро (новую станцию с переходом всё обещают, но строить не начнут, вероятно, никогда). Поэтому он всегда выходил на «Адмиралтейской» – до неё можно доехать по прямой. В холодное время прогулка по Дворцовому никакой радости не приносит, конечно, туристические красоты с детства приелись и не утешают, но пока тепло и даже солнце, и…