Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Порта облизнул губы.
— Объеденье! Наверно, оно генеральское. — И ткнул Старика в бок. — Если это человечина, то могу лишь сказать — берегись, когда я проголодаюсь снова.
Генерал раздраженным жестом велел нам идти. Русские нас не беспокоили, и когда мы дошли до места северо-западнее железной дороги километрах в полутора от Песчанки, генерал приказал нам снова окапываться. Непонятно, почему — возможно из-за маниакального желания встречи с противником.
Как и следовало ожидать, русские вскоре нас заметили и стали надвигаться, чтобы выбить нас оттуда. Шли они плотным строем, размахивая руками, словно на учебном плацу. По ним легко было прицельно стрелять, но едва один падал, другой выходил вперед и занимал его место. Через трупы они перешагивали спокойно. Иногда прикрывались ими, иногда использовали как мост через проволочное заграждение, но сколько бы мы их ни убивали, они все равно наступали большой массой[76].
Я сидел в снеговой норе под разбитым американским бульдозером. И, вглядевшись, увидел сибиряка, бегущего ко мне. Он был еще далеко и даже не знал, что я там, но я прицелился в пятно под красной звездой на его каске… нажал на спуск. На круглом лице солдата отразились удивление и боль. Мне казалось, что я слышу мысли, пробегающие в его смятенном разуме за несколько секунд до смерти. Он ранен? В самом деле ранен? Вот так это ощущается? Это его судьба? Зачем он здесь, за что воюет? Чего ради умирает с пулей в мозгу у чужой реки в чужой стороне? Где его жена и дети, коровы и лошади? Почему он лежит распластанным в снегу так далеко от дома?
Весной, когда сойдет снежный саван, этого солдата бросят в громадную братскую могилу вместе с сотней тысяч других. А пока что он лежал там, где упал, и товарищи, пробегая, топтали его.
Мы отступали вдоль железнодорожной линии. Из снарядной воронки меня окликнул слабый голос. Я заколебался. Над ее краем виднелось лицо, согнутый палец манил к ней. Лицо походило на плохо наложенную резиновую маску. Оно бугрилось, морщилось, обвисало. Было цвета пушечной бронзы, за исключением орбит глубоко сидевших в больших черных дырах глаз. То было лицо юного офицера. Я осторожно приблизился к нему. Он стоял почти по пояс в чем-то, похожем на лужу крови. Это и была кровь: глянув вниз, я осознал, что его ноги размяты в густое красное пюре. Помочь ему было не в моих силах. Я сунул револьвер в его протянутую руку и побежал дальше. Вслед мне прозвучал его крик:
— Помоги, солдат! Пожалуйста! Ради Бога, не бросай меня здесь умирать…
Пожалуй, следовало бы застрелить его самому. Но уже было поздно. Прячась за кустом, я в ужасе наблюдал, как из проезжавшего русского танка заметили потрясенного человека, оказавшегося в капкане своего безногого, умирающего тела. Танк весьма решительно повернул и покатил уничтожать снарядную воронку. Медленно, словно наслаждаясь приятным ощущением, развернулся на ней и продолжал свой путь. Еще один фашистский гад уничтожен! Еще один русский совершил подвиг! Если б только Сталин мог видеть, как доблестно сражаются его войска!
Порта и я одновременно бросились к медленно ползшему Т-34, на антенне которого развевался красный флаг. Мы сорвали его и набросили на переднюю смотровую щель, чтобы лишить водителя видимости, потом приложили к борту танка две магнитные мины и бросились в снег.
Сталинград, братская могила… Сталинград, где ежеминутно умирал немецкий солдат, а тем временем в Германии безумец важничал, заносился и орал до хрипоты… СРАЖАТЬСЯ ДО ПОСЛЕДНЕГО ЧЕЛОВЕКА, ДО ПОСЛЕДНЕГО ПАТРОНА… К сожалению, было немало фанатиков, готовых охотно повиноваться этому сумасбродному приказу.
24 декабря мы стояли возле поселка Дмитриевка. В тот сочельник мы заблаговременно получили подарок: массированную атаку русских пехотинцев. Они с криком появились в семь утра, и бой продолжался до трех часов. Вряд ли можно сказать, что мы их отразили — мы едва удерживали свои позиции, когда они почему-то решили отступить. Русские, несомненно, знали, что держат нас в руках. И могли позволить себе поиграть с нами в кошки-мышки. Уничтожить нас они могли буквально в любой момент.
Внезапная тишина действовала на нервы. Мы интуитивно понимали, что внезапное отступление — просто утончение пытки, и предвидели наутро новые ужасы. Наш сумасшедший генерал отказался отходить, и нам ничего больше не оставалось, как сидеть в окопах и беспомощно ждать новой атаки.
В рождественский день в три часа — как раз в то время, когда мы отступили накануне — русские появились снова. Но некрупными силами. Они выслали всего пять танков. Пять Т-34, выстроясь в колонну, двигались по снегу к нам. Из громкоговорителя на переднем доносились бравурные звуки военного марша. Пять танков двигались четким строем по направлению к третьему отделению. Остановить их продвижение мы не могли. Были бессильны, у нас не оставалось почти ничего для противостояния. Не было ни противотанковых ружей, ни огнеметов, ни тяжелой артиллерии, ни хотя бы гранат.
В последнюю минуту танки повернули и двинулись к ничего не ожидавшему второму отделению. Из громкоговорителя зазвучал марш Радецкого[77]. Торжественно, грозно, впечатляюще все остановились перед окопами. Испуганные люди уставились на них, одни от страха не могли шевельнуться, другие принялись вылезать. Танки взревели и двинулись по снегу, круша все гусеницами, каждый медленно сделал на одном месте несколько оборотов. Потом они небрежно раздавили нескольких спасшихся, повернули обратно и вскоре скрылись в туче взметенного снега.
Мы смотрели в молчании. В мертвом молчании. Второго отделения больше не существовало, в снегу валялись двенадцать окровавленных тел. А мы сидели и ждали.
На другой день в три часа они вернулись. Тем же строем, с той же музыкой, с той же холодной четкостью. Мы по-страусиному прятали головы в сугробы, чтобы не слышать нечеловеческих криков своих товарищей, не видеть их обезображенных трупов.
Долгая зимняя ночь была тихой и насыщенной страхом. Нам казалось, что мы все еще слышим вопли гибнущих, но это лишь ветер с воем несся по степи.
Едва рассвело, на заснеженном склоне позади нас взорвалось несколько снарядов, неприцельно выпущенных — видимо, дабы не оставалось сомнений, что мы не спим и готовы слушать пропагандистское обращение, которое громко понеслось из громкоговорителя:
— Немецкие фашисты! Проклятые капиталисты! Мы еще вернемся сегодня… около трех часов… как вчера…
— Капиталисты! — усмехнулся Порта. — Грегор, подай мой «кадиллак», хочу съездить на этот чертов Лазурный берег!
Громкоговоритель затрещал опять, и послышался другой голос. Звучавший по-немецки лучше, чем предшествующий, более приятный и убедительный.
— Товарищи! — призывно выкрикнул он. — К вам обращается унтер-офицер Бухнер из Двадцать третьей танковой дивизии…