Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При всем своем уме он был человек очень страстный, чрезвычайно эмоциональный. Когда же касалось самого главного — страстный вдвойне и втройне. Может ли быть иначе, если оскорбительно затрагивается, скажем, честь Родины, которую ты всей душой любишь? Да и вообще, ведь любовь — это чувство, то есть она есть эмоции по природе своей, «умственная» любовь вряд ли возможна.
Однако вот как я могу сформулировать соотношение эмоционального и рационального в нем, Вадиме Кожинове. Выдающийся ум, как и данный ему редкостный талант, этот человек всецело поставил на службу основному своему чувству — любви к Родине.
* * *
Это в данном случае совсем не значит, что с помощью ума оправдывалось чувство. В его представлении такое чувство, как любовь к Родине, в оправдании не нуждается. С презрением (многократно это слышал!) вспоминалось им известное утверждение Окуджавы, будто чувство патриотизма есть и у кошки. Или ставшая вдруг крылатой фраза про патриотизм — последнее прибежище негодяев, мало того что несправедливо приписанная в авторстве Льву Толстому, но, главное, по смыслу истолкованная с точностью до наоборот.
Он неустанно, как только появлялась возможность более или менее публичного выступления, старался восстановить для людей и справедливость, и верный смысл. Патриотизм в первую очередь для него самого не был чувством низменным, опущенным до кошачьего уровня, а, напротив, одним из самых высоких человеческих чувств, что он и старался всемерно разъяснять соотечественникам, многим из которых враги сумели-таки за последние года изрядно свихнуть головы и замутить сердца.
Наиболее гнусное достижение «демократии» в России состоит именно в том, что многих людей убедили: Россию не за что любить и не надо любить.
Впрочем, люди, не любившие свою страну, радовавшиеся при ее поражениях и огорчавшиеся ее победами, бывали и в другие времена. О них писал Пушкин. Это Вадим Валерианович напомнил мне в пушкинский год его строки, о которых сказал, что это, может быть, самое совершенное из всех политических стихотворений, когда-либо написанных на русском языке, и вместе с тем оно переросло всякую политику. В самом деле, посвящено тем, увы, русским людям, которые во время польского восстания 1830–1831 годов были на стороне Польши, а не России, но приближает нас к сегодняшнему дню, как заметил Кожинов, даже строчкой, в которой есть слово «вести».
Ты просвещением свой разум осветил,
Ты правды чистый лик увидел,
Ты нежно чуждые народы возлюбил
И мудро свой возненавидел.
Когда безмолвная Варшава поднялась
И ярым бунтом опьянела,
И смертная борьба меж нами началась
При клике: «Польска не згинела!» —
Ты руки потирал от наших неудач,
С лукавым смехом слушал вести,
Когда разбитые полки бежали вскачь
И гибло знамя нашей чести.
Когда ж Варшавы бунт раздавленный лежал
Во прахе, пламени и в дыме, —
Поникнул ты главой и горько возрыдал,
Как жид о Иерусалиме.
— Обратите внимание, — говорил Вадим Валерианович, — тот, к кому поэт обращается, «руки потирал от наших неудач». Пушкин же не аплодирует, не потирает довольно руки, когда бунт Варшавы «раздавленный лежал», не ходит по головам поверженных, не торжествует. Он вообще не говорит о Польше дурного слова — лишь о трагической ситуации. Но Пушкина мучило то, что мучит многих из нас сегодня: есть немало сограждан, которые готовы служить какой угодно стране, какому угодно народу — только не своему. Чрезвычайно важный для нас урок! Неизжитая болезнь…
* * *
Эту болезнь он стремился лечить. Своими средствами, в чем помогали ему, конечно, огромные знания и колоссальная эрудиция. Многое получено им было еще в юности от Михаила Бахтина — великого мыслителя, волею судеб соединившего отечественную мысль XIX века с исканиями одаренного выпускника МГУ середины века ХХ. Многое этот недавний студент постигал сам в напряженнейшей интеллектуальной работе.
Можно было представить, как это происходило, потому что постоянная сверхнапряженная работа продолжалась и тогда, когда я ближе познакомился с ним и стал бывать у него дома. В какое бы время ни приехал, предварительно договорившись, впечатление было такое, что он едва оторвался от срочного дела. Или в заваленном книгами, журналами, газетами кабинете, где всегда густо стоял табачный дым, или в своего рода гостиной, где он предпочитал принимать и разговаривать, — тоже до потолка заставленной книжными стеллажами, в которых ориентировался он мгновенно, и осенненной двумя образами, видимо, ему особенно дорогими, Пушкина и Сергия Радонежского.
Словом, это была квартира книжника. Но — книжника необыкновенного! Я знал, естественно, о блистательном его начале в 60-е годы как литературного критика и литературоведа. Читал и статьи о молодых поэтах, многих из которых, включая Николая Рубцова, заботливо ввел он в большую литературу, и острую полемику его читал, и прекрасную книгу о Тютчеве.
Что же, вполне бы мог талантливо заявивший о себе литературовед и критик продолжать в том же русле, плодотворно разрабатывая освоенную уже ниву. Тем более что успехи здесь были очевидны, глубина разработки любимой нивы вызывала заслуженное читательское восхищение.
Однако на дворе стояла «перестройка». Чисто литературные, казалось бы, вопросы все больше и стремительнее перемешивались, перекрещивались, сплетались с другими, куда более широкого и острого исторически современного звучания. Вот тогда в «Нашем современнике» появляется нашумевшая, как принято говорить, статья Вадима Кожанова «Правда и истина». О нашумевшем же романе Анатолия Рыбакова «Дети Арбата», но не только о нем.
Это был необычный и поразивший многих взгляд на 1937 год, а в связи с ним и на другие этапные события недавней нашей истории. Взгляд, который позволил читателям увидеть вдруг очень многое в ином, совершенно непривычном свете и объяснить себе многое по-другому, гораздо глубже и основательнее, нежели объяснялось ранее.
Как объяснялось да и теперь еще, увы, благодаря СМИ остается, может быть, в сознании большинства? Пришел злодей, садист, изверг Сталин и устроил кровавый 37-й.
Кожинов сказал: дело не в Сталине. Есть закономерности, по которым развиваются все революции. Ну хотя бы и та же Великая французская. Одна из закономерностей — в подзабытой формуле: революция пожирает своих детей. Когда маховик разрушения должен неизбежно остановиться и смениться нарастающим созиданием, сила инерции втягивает многих под колесо, прежде всего тех, кто этот маховик раскручивал и не сумел вовремя остановиться, но нередко и ни к чему такому не причастных — тоже. А ожесточенность Гражданской войны, стихшая, но далеко еще не угасшая, оборачивается, как и во время коллективизации — «второй революции», новым всплеском жестокости.
— А представление о том, будто Сталин лично отправлял в лагеря или на казнь сотни тысяч людей, вообще абсурдное, — неоднократно говорил Вадим Валерианович, возвращаясь к острой теме. — Это же просто невозможно! Нет, все сложнее. Дух революционизма еще был силен в обществе и заставлял, скажем, такого записного «гуманиста», как Корней Чуковский, писать Сталину письмо с предложением о создании специальных лагерей для малолетних, куда, по его разумению, надо было отправлять школьников даже за шалости в классе. Вот вам реальность времени!