Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вполне можно было бы прибегнуть к центрированным на пациентке интерпретациям и, например, обсудить, как она использовала иронию, провокацию и пассивность для создания ситуации неправильного понимания, но я решил, что она восприняла бы это как попытку переложить на нее ответственность за то, что она не смогла со мной связаться, и это указывало бы на мое нежелание признать свою часть ответственности за появление препятствий на ее пути. На самом деле, было очень похоже на правду, что ее пассивность и неспособность бороться за свои потребности способствовали проецированию в меня вины, боли и ответственности. Если это так, то пациентке, в принципе, пошло бы на пользу понимание этих механизмов, которые, несомненно, были задействованы в сложившейся затруднительной ситуации, но я опасался, что она была не в состоянии заинтересоваться их пониманием. Она хотела, чтобы я признал, что с ней что-то не так – и это очень серьезно; чтобы я принял те чувства, которые у меня возникли в результате такого признания, и воздержался бы от их проецирования обратно в нее. Она боялась, что я не смогу справиться с этими чувствами, поскольку они нарушат мое душевное равновесие.
Я дал следующую интерпретацию: она боится, что я не могу создать обстановку, в которой бы ее сообщения достигали меня, и обратил ее внимание на атмосферу текущего сеанса: пациентка казалась относительно спокойной. Я сказал, что она надеется, что за этим спокойствием я смогу разглядеть, что у нее далеко не все в порядке. Однако затем я сказал пациентке, что она также намекнула на некую театральность происходящего, и поинтересовался, дала ли она этот намек с целью установить контакт. Я предположил, что она осталась в сомнениях, смог ли я разглядеть через эту театральность то, что она на самом деле чувствует.
После того как я это сказал, я понял, что мой дополнительный комментарий имел некоторый критический оттенок, возникший, вероятно, из-за тех усилий, которые я прикладывал, чтоб контейнировать свои чувства в отношении пациентки (в том числе тревогу), а также, должно быть, из-за досады на то, что она заставила меня ощутить ответственность, вину и беспомощность. Это пример «удвоенной» интерпретации, когда аналитик не довольствуется высказыванием одного соображения, а добавляет второе, в котором почти всегда нет необходимости и зачастую – никакой пользы. В данном случае я знал из прошлого опыта, что комментарий с критическим оттенком может привести к установлению садомазохисти-ческой схемы отношений, в которой пациентка почувствует себя жертвой несправедливого нападения и уйдет в молчание.
Некоторое время она молчала, а потом заговорила о своих тяжелых отношениях с дочерью. Пациентка описала, как дочь всех накручивает, как она кричала, что не может жить с такими людьми, а потом убежала. Сначала дочь сказала, что это навсегда, но потом позвонила и сообщила, что в понедельник вернется в школу. На самом же деле она так и не появилась и госпожа Ж. вынуждена была звонить в школу и давать объяснения, поскольку администрация уже теряла терпение и угрожала исключить девочку. Госпожа Ж. сказала им, что осознает, насколько все это ужасно, но что она может сделать?
Я счел этот рассказ комментарием к предыдущему нашему диалогу и реакцией на данную мной интерпретацию. Я решил, что она как-то почувствовала мое критическое отношение и так же, как ее дочь, ощутила импульс ретироваться в состояние разгневанности. Сложно было понять, как на это ответить, но я подумал, что лучше всего, вероятно, воздержаться от акцента на этой стороне отношений. Я не считал, что она способна взять ответственность за свой вклад в трудности коммуникации между нами, и подобная интерпретация, скорее всего, укрепила бы ее восприятие себя как безвинной жертвы. Я полагал, что в ходе сеанса она отреклась от этих чувств и идентифицировалась со мной в качестве несостоятельного родителя.
Подобные мысли побудили меня дать следующую интерпретацию: ей требовалось, чтобы я признал свое чувство беспомощности при исчезновении своей пациентки, которое напоминает ее чувство при исчезновении дочери. Ей требовалось, чтобы я справился с тревогой, связанной с ее неявкой на сеанс и неспособностью связаться со мной. Она чувствовала, что я порицаю ее за это, и также боялась, что теперь я настроен слишком критично и оборонительно, чтобы понять ее гнев и разочарование во мне и чтобы признать, что она все же хотела установить контакт, что она не отступилась и действительно пыталась связаться со мной.
Помолчав, она продолжила сообщать материал в отношении дочери и той опасной компании криминальной молодежи более старшего возраста, в которую та попала. Она описала, как пыталась разыскать дочь, названивая ее друзьям и их родителям, и как дочь, обнаружив это, пришла в ярость, оскорбляла ее и обвиняла в слежке и стремлении контролировать. Госпожа Ж. обращалась также к своему бывшему мужу, приемному отцу девочки, с тем, чтобы тот отправился за ней и вернул домой, но он сказал, что занят и у него нет машины. Он полагал, что девочке надо позволить самой решать, как и когда ей вернуться назад.
Это напрямую перекликалось с тем, как я воспринимал поведение пациентки в ходе сеанса. Я подумал, что она идентифицировалась со своей ролью беспомощной матери, но разгневанная пациентка, которую я приводил в бешенство, которая не могла выдержать моего присутствия и которой так сложно было со мной связаться, находилась вне прямого контакта. Эта проблема была мне знакома, и я не мог решить, настаивать мне на контакте с ней или подождать, пока она установит его сама.
Я интерпретировал, что она восприняла меня как беспомощного, когда бежала от меня, и боялась, не переложу ли я на нее поиск возможности вернуться назад на сеанс. Поэтому она стала бояться, что я не отнесусь серьезно к ее опасному положению. Однако к этому я добавил пациент-центрированный элемент, сказав, что она дала мне понять – если бы я попытался установить с ней контакт, когда она была вне себя от ярости, в бешенстве, она,