Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мать шевельнулась.
Сергей резко отскочил от кровати, надавив на больную руку и ойкнув.
Мама повернула голову, и из ее горла вырвался короткий клекот, будто она пыталась откашляться от слизи.
— Мама… — прошептал Сергей и бросился к ней.
Он пощупал руки — они были еле теплыми, погладил по щеке, позвал, но она не пришла в сознание.
Надо что-то делать, господи, надо что-то делать. Сергей приподнял одеяло и поморщился от вони, заморгав. Памперс пропитался калом и мочой, простыня пожелтела. Сергей снял одеяло и пошел на кухню. Открыл кран, но воды не было. Колонка, вспомнил он, во дворе есть колонка, он уже ходил туда, когда в прошлом октябре перекрывали воду.
— Сейчас, мам, я сейчас… — забормотал он, хватая в ванной ведра.
У колонки была очередь. Люди напряглись при появлении Сергея, потом расслабились. Веснушчатая лопоухая девчонка сказала, что «Орбита» больше не торгует за деньги, а «Овощной» закрылся совсем, и что Кирилловым хорошо, Руслику талоны дают, а у них папа с Москвы не вернулся.
Сергей принес воду и стал, задерживая дыхание, протирать мать. Он вытащил из-под нее простыню, и она лежала на прорезиненной блекло-зеленой прокладке. Он бегал к колонке трижды, пока ее не вымыл и не навел порядок в квартире. Это было бессмысленно, он знал, и с тем большей яростью соскребал с мебели грязь и возил мокрой тряпкой по полу. Он не мог позволить маме лежать посреди разрухи, он искупал невнимание к ней этой чистотой. Уборка занимала его и отодвигала мысль — что дальше?
За рядом кухонных тумб, в пыли, нашел кубик бульона в желтой фольге и сварил. Кормил мать. Ложка стучала о зубы, бульон лился на подбородок, и потом — на грудь, но он видел, как она сглотнула несколько ложек.
— Я здесь, мама, все нормально, — повторял Сергей.
За окном стемнело. Сергей закончил уборку. Подошел к матери и услышал какой-то звук. Склонился. Мать сипела. В сипении Сергей узнал высокие, длинные стоны. Она мучалась.
Ей больно, господи, больно!
Бросился к аптечке — ни невроксана, ни реланиума. Пошел к соседке, но той не было или не открыла. Побежал к больнице, шатаясь от усталости.
— Вы понимаете, чего просите? — спросила седая медсестра, дыхнув на него спиртом. — Даже не думайте. Вообще…
Она махнула на него рукой. Они стояли в начале коридора, а за ними, на стульях, каталках, на полу, лежали и сидели старые люди.
— Этим-то вы помогаете!
Она обернулась назад, как будто не понимая, о ком речь.
— Им? А что делать? Их привозят по ночам и выбрасывают, как на свалку… — Она икнула. — Не на улице же оставлять. Им здесь умирать удобней. Не в смысле помощи, а морально. Мы им что можем… И никакие мы не герои… Пока лекарства покупают — продаем, а там свалим, на этих не посмотрим. У меня четверо брошенных детей в онкологии. Вот с ними я не знаю что делать!
Он сунул ей в руку два талона. Она вынесла девять ампул невроксана, по пять кубов.
Ночью он не спал. Сидел на полу, у кровати матери, разговаривал вслух и хотел думать, что она его слышит. Вспоминал детство. Отца. Тогдашнюю Москву.
Он был обязан ей жизнью и всеми проблемами в ней. Она не была плохим человеком, но не умела любить. Ей не привили любовь в детстве и своему сыну она передать ее тоже не могла. Нечего было передавать.
Как она живет, думал Сергей. О чем думает? Думает ли? Что она сейчас — человек, или функционирующая, не умеющая мыслить и понимать себя плоть? И главное, что она чувствует? Покой или муку? Что ее ждет? Как он повезет ее, ради чего? Что делать, когда кончится невроксан? Хватит ли сил терпеть эту боль, и у него, и у нее? Он не знал.
Ночи были теплыми, и он открыл окно. Спустился вниз, порылся в кухнях разграбленных квартир, и в одной нашел банку с остатками растворимого кофе, в другой — сахарницу с приставшим ко дну окаменевшим сахаром.
Вернувшись, сварил кофе.
Мама спала. Сергей, сидя на полу в темной комнате, смотрел на нее, и тщетно пытался найти общее для обоих теплое воспоминание. Его не было. Отца он толком не помнил, а после того как тот ушел, мама всегда была слишком занята добыванием денег, своей личной жизнью, еще чем-то, но у нее никогда не хватало времени на сына. Он не смел упрекнуть ее ни в чем, она подняла его в одиночку, но он понимал также, что она убегала в свои заботы и проблемы от него, как он убегал в работу от Глаши с Никитой, и эта эмоциональная отстраненность от самых близких досталась ему в наследство от нее. Она просто воспитала его так, а он сейчас передавал это сыну.
Я упрекаю ее, подумал Сергей. Упреками ничего не добиться. Она меня не любила — так ведь и я ее не любил. Даже в последние годы, занимаясь больницами, врачами, сиделками, я не отдавал ей долг и не из любви все делал — я ждал, что меня похвалят. Она не хотела узнать меня, так ведь и я не пытался узнать, кто она, о чем думает, чего желает, а чего боится. Всю жизнь мы были незнакомцами друг для друга.
Сейчас я должен полюбить ее, понял Сергей. Не как мать, и не за то, что мать, а как маленького, слабого и несчастного человека, который целиком зависит от меня и моих решений.
Всю ночь он думал о ней. Вспоминал по крохам все, что было ему известно о ней, ее детстве, ее родителях. Он увидел маленькую, бойкую на язык девчонку из уральской деревни. Семья была бедной, они недоедали, а в школу детям приходилось ходить за семнадцать километров, и летом было еще ничего, а зимы стояли морозные, и темнело рано, но она ходила каждый день, ведь это был единственный способ уехать в город и вырваться из семьи. В городе была общага техникума и копеечная стипендия, и снова голод, а потом любовь, молодая и яркая, и аборт, и бросил. Через несколько лет она вышла замуж, не по любви, а за того, кто предложил. Родила сына, чтобы привязать к себе мужа. Не получилось. Ушел. Жизнь толкала и шпыняла Татьяну, била ее, устраивала пятый угол из обстоятельств, мутузила, как школьные хулиганы на переменах — смешного толстяка. Мама всю жизнь искала покоя и надорвалась, так и не найдя. Какое право он имеет упрекать ее? Она не знала, что такое любовь, жизнь не показала ей любви, так что она могла дать сыну?
И даже сейчас, в конце пути, жизнь не дала ей покоя, только боль и немочь. Маленькая, несчастная женщина. Его мать.
В картонную коробку из-под обуви он собрал все лекарства, уцелевшие после грабежа. Среди пузырьков, таблеток и тюбиков с мазями, полупустых, закрученных с конца, он увидел градусник.
Ему было восемь лет. Мазута, шестиклассник и, по мнению Сергея и его друзей, самый страшный человек в школе, если не во вселенной, отобрал его «двацулик» на обед, и сказал, что теперь с него — по «двацулику» в день. Сережа со страхом ждал следующего дня, и когда настало утро, понял, что не сможет пойти в школу. Нельзя было жаловаться учителям — прослывешь стукачом, не было друзей старше и сильнее Мазуты, и все, что ему оставалось — отдавать деньги взамен на унижение и «подсрачник».