Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утром у больницы собралась толпа – странно тихая, настороженная, с двумя священниками: слова Гагенторна распространились по Тюмени, иначе бы такой толпе не собраться. Гагенторн вышел к толпе, оглядел всех и произнес:
– Пышный куст, однако, распустился.
– Ты нам мозги не пудри, – прокричал кто-то из толпы, – скажи лучше, Распутин что, умер?
– Жив, – усмехнувшись, ответил Гагенторн.
Когда Распутин почувствовал себя лучше, то вновь пригласил к себе корреспондентов, спросил привычно:
– Ну что, здорово испугались?
Корреспондент «Голоса Москвы», некто Е. Б-ков, неожиданно заявил Распутину:
– Вам бы, Григорий Ефимович, в монастырь! – И по-распутински покрутил пальцами в воздухе
Распутин заинтересованно поглядел на манипуляции корреспондента, сдвинул рот набок. Корреспондент подумал, что Распутин обиделся – слишком недовольным и злым сделалось у него лицо, Распутин не обиделся, повторяя корреспондента, а точнее, повторяя самого себя, сделал пальцами «мельницу».
– Рано еще, рано… Обождать следует. На мне много обязанностей!
Он думал еще жить в привычном, немонастырском, мире, не хотел вспоминать о дурных ночах беспамятства, о гное, сочащемся из живота, об операциях и докторах, которых не любил, он рассчитывал одолеть по меньшей мере столько же лет, сколько оставил позади. Корреспондент прочитал все это в его глазах.
– Что с Илиодором? – спросил Распутин, он умел делать отвлекающие маневры и задавать неожиданные вопросы.
– Говорят, за границу удрал.
– Я так и знал, – торжествующе произнес Распутин. – Птичку видно по полету. Удрал, значит? Йи-эх!
– Удрал, – подтвердил корреспондент.
– Козлы-полицейские упустили! Ну, господин Маклаков! – Распутин сжал кулак. Поглядел на корреспондентов. – Ладно, идите, больше ничего не будет
– Я порасспрашивать кое-что хотел. – Корреспондент «Голоса Москвы» не желал уходить.
– Завтра, – отрезал Распутин.
Но когда насупившийся корреспондент – тощий, будто никогда не ел, чернявый, как ворон, – находился уже у двери, Распутин окликнул его:
– Постой!
Корреспондент вернулся, с выжидающим лицом сел на табуретку и достал блокнот – ему показалось, что Распутин сейчас расскажет что-нибудь интересное, корреспондент сочинит нечто такое, от чего читатели разорят все лавки в поисках «Голоса Москвы», но Распутин пожевал губами и произнес:
– Я тебе на память фотокарточку надпишу.
Пока Распутин карандашом, коряво рисуя каждую букву, надписывал фотоснимок, корреспондент думал: «И как этот мужик мог околдовать, облапошить Россию? Ни кожи, ни рожи, ни ума, ни рук. Ну что есть все мы, раз позволяем, чтобы распутины вершили наши судьбы? Ведь Распутин может командовать только скотом, не людьми. За что нас наказал Господь?»
– На, – сказал ему Распутин и протянул фотокарточку. – На меня зла не имей. Я не такой плохой.
Журналист взял фотоснимок, отпечатанный на картоне, где Распутин походил на купца средней руки, сшибившего на продаже подпорченного товара лишнюю сотню. На обороте было написано: «На память. Григорий Новых (Распутин)». Не очень-то жирно. Увидев, что Распутин внимательно смотрит, журналист неожиданно поклонился – словно бы некие незнакомые силы заставили его сделать это, ощутил, что от пола очень остро пахнет лекарством – недавно пролили пузырек какого-то снадобья, и задом двинулся к двери. Распутин усмехнулся, глядя ему вслед.
«Что за наваждение, что за напасть, – думал журналист, сидя на скамейке в неком онемении – нельзя сказать, чтобы настроение его было подавлено, нет, не было, но и возвышенным, добрым тоже не было, – никак не понять, кто такой Распутин – злой дух или, напротив, защитник бедных, могущественный дядя из сказки. Кто он? Одни считают зазорным водить с ним знакомство, другие только к этому и стремятся, почитают за честь припасть к его руке. Царица в нем души не чает, считает наставником, посланником Бога, учителем, царь, подмятый волевой царицей, не перечит: раз Распутин – бог, то, значит, он действительно бог. Бедная Россия!»
Подошел Гагенторн, распаренный, шумный, с недобрым красным лицом, обмахнулся большой мужицкой рукой и выпустил из груди воздух, словно пар из котла:
– Уф!
– Он будет жить? – неожиданно спросил корреспондент, искоса глянув на профессора.
– Чего это вы меня пытаете голосом сухим и бесстрастным, как у курицы? – грубо пробормотал Гагенторн, вытерся огромным, размером не менее дворцового флага, платком. – Уф!
– Извините.
– Будет жить, – пробормотал Гагенторн, – нас с вами переживет! – Выругался и добавил: – К сожалению!
Из Петербурга Распутину снова пришла обеспокоенная телеграмма – пороховые тучи сгустились окончательно, собрались сплошным пологом, закрыли небо, совсем закрыли, ничего не было видно, на Западе загрохотала война. Распутин прочитал телеграмму и молча спрятал ее под подушку.
– Случилось что-нибудь? – спросила Прасковья Федоровна.
– Нет, – хмуро ответил Распутин.
– Война? – догадалась жена.
– Еще нет!
– От кого хоть телеграмма?
– Оттуда. – Распутин поднял глаза. – От царицки!
Прасковья Распутина невольно сжалась, побледнела, рот у нее усох, обращаясь в туго собранную щепоть, будто она собиралась ртом своим перекреститься, взгляд сделался испуганным. Нахмурилась, глядя в сторону, в казенную больничную стенку, плохо окрашенную, в застывших каплях, разводах и неряшливых мазках, способную нагнать тоску не только на впечатлительного человека – больничные стены вызывали оторопь даже у Прасковьи Федоровны, имевшей не нервы, а пеньковые веревки, – лицо ее дрогнуло, и Распутина заговорила, не отводя взгляда от стенки. Голос у нее изменился, охрип, стал незнакомым:
– Ты вот что мне поведай, Григорий Ефимов… Ты все говоришь, царицка да царицка, а лик у тебя сразу таким сладким становится, что на него мухи летят, вот мать честная! А нет ли тут какого греха? А, Григорий Ефимов?! – Голос у Прасковьи Федоровны задребезжал, хрипота стала сильнее. – Если есть, ты мне скажи, не виляй, я ругать не буду! Что ж я, дура совсем какая, ежели стану поперек царицы становиться? Куда мне супротив ее! А? – По тому, что Распутин не отвечал, по напряженной, словно бы вымерзшей, тишине Прасковья Федоровна чувствовала, что муж слушает ее. И молчит. Раз молчит – значит, оторопел: слишком неожиданным для него оказался этот разговор. – А? Я ведь баба, и она, извиняй, баба. – Распутина осмелела. – Мы друг друга поймем. Хотя надо было бы тебе, друг милай, чупрынь за это малость повыдирать. Ну да бог с тобой!
Распутин не отвечал. Слушал. Распутина удовлетворенно улыбнулась: раз молчит – значит, слушает, что у мужа бывает не часто, он и раньше мало кого слушал, а в последнее время, наверное, только свою царицку и слушает, ей и внимает… Но нет, на то она и баба, мужняя жена, чтобы повелевать своим суженым. Прасковья Федоровна вздохнула, отерла рукой рот, медленно перевела глаза влево, задержала взгляд на каком-то странном круглом сучке, похожем на шляпку от лошадиного гвоздя, какими прибивают подковы, потом скользнула глазами дальше, к мужу. Ощутила необычную робость: все-таки она – мужняя жена и ей есть кого бояться.
Рывком повернулась. Муж лежал с закрытыми глазами и отвисшей, будто у мертвеца, нижней челюстью. Из уголка рта прямо в спутавшуюся темную бороду стекала блестящая струйка слюны.
– Григорий Ефимов! Отец мой! – кинулась к нему Распутина, широко расставила руки. – Никак, умер?
Распутин очнулся, когда в Тюмень на имя «стряпчего Новых» пришла телеграмма.