Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
ЗЕЛЕНЫЕ ЩИ1
Можно варить зеленые щи из какой угодно молодой зелени – все будет вкусно. Кроме щавеля, шпината, рассады и другой огородной зелени, очень хороши и здоровы весной и некоторые травы, например всем известная трава сныть, или снитка, лебеда, молодая крапива и другие.
Оборвать траву со стебельком, тщательно перемыть и поставить на огонь в большом количестве соленого кипятку – от этого сохранится красивый зеленый цвет. Отдельно сварить обыкновенный отвар кореньев, прибавив для вкуса свежих грибов или два-три сушеных.
Когда зелень совсем мягкая, откинуть на решето, потом протереть чрез сито. Сделать заправку. Мелко нарезанного луку положить в распущенное масло; когда лук станет мягким и немного пожелтеет, всыпать ложку или две муки, дать прокипеть, мешая. Налить несколько ложек отвара кореньев, размешать, потом процедить, протирая через ситечко к протертой зелени, развести все процеженным отваром в миску.
Несколько круто сваренных яиц разрезать пополам вдоль, обвалять в толченых сухарях, изжарить в масле и опустить в готовые щи. Считать две половинки на обедающего.
Отдельно к щам подать свежей сметаны в соуснике.
К этим щам подать ватрушки.
3
«Обед в холодильнике. Помой за собой посуду. Я после работы зайду в магазин. Папа вернется, как обычно. Целую, мама», – с этого момента подобные записки стали для меня бесценными реликвиями. Мама умрет, вероятно, это случится очень скоро, когда на Москву упадет гигантская, горящая, как комета, бомба. Я умиленно собирала любые мелочи, касавшиеся ее и меня, и пару раз даже почувствовала, что вот-вот расплачусь, когда прятала очередную бумажку, испещренную аккуратным маминым почерком, в книжный шкаф: там, в нижней части, за двумя глухими створками, над корешками книг, которые мне было еще рано читать, находился тайник. В нем и хранились все эти весточки из радостного настоящего, которое вот-вот должно было стать далеким неузнаваемым прошлым. Когда взорвется бомба.
Но однажды все изменилось – и мои страх, и мои планы. Вернее, планов больше не стало. Колька обескуражил меня сообщением о новой бомбе. Теперь она будет не атомной, а нейтронной. Она убивает только людей, а все города остаются в полной сохранности. Ней-тронная, не-тронная, не-трогательная, не трогает предметы, не дотрагивается до них своим жаром, не уничтожает дома, книжные шкафы и кухонные раковины. Все остается, как было: мыло в мыльнице, полотенца, туалетная бумага, ботинки на коврике, а рядом с ними – круглая коробка ваксы и испачканная жирным и черным старая зубная щетка, которой кто-то только что начистил те самые ботинки. Или, вот, например, моя любимая постелька (подушку нюхать и целовать, целовать) останется такой же, даже полировка на изголовье не потрескается. А я куда-то денусь. Видимо, меня просто не будет, я растворюсь, как растворяется кусочек рафинированного сахара в чашке кефира, однако оставляя после себя такую мягкую сладость, будто все колючие пузырьки одновременно лопнули и теперь это совершенно другой напиток… Может быть, похожая сладость останется и в воздухе моей комнаты, это будет какой-то мой собственный запах, в котором я буду присутствовать, а значит, жить.
Когда ко мне в комнату войдут фашисты в пыльных касках и длинных шинелях, они посмотрят на мою постельку, посмотрят на старый письменный стол с исцарапанной столешницей, полистают мой школьный дневник, мою тонкую школьную тетрадь со стихами… Один из них, тот, в начищенных до блеска черных сапогах, огорченно опустится в мое любимое кресло. Другие же замрут по стойке «смирно» и будут смотреть пустыми глазницами в лицо своему начальнику. «Зря мы так, – наконец, вздохнет самый главный фашист, тот, в сапогах. «Здесь ведь жила хорошая девочка», – добавит он. И его однокашники медленно снимут свои запыленные каски, чтобы почтить мою память минутой молчания. Я, конечно, будут отчетливо видеть их страдания и раскаяния, и душа моя упокоится с миром.
И все-таки душа не может упокоиться, покоится лишь тело. Душа же должна быть вечной, ведь зачем-то надо было ходить в школу, читать книги, учиться всему тому, чему я порой и не желала учиться… Ведь не может же потом все это быть выброшенным на помойку, забытым, разодранным, человек не выключается, как телевизор (темный экран, на котором тихо гаснет тонкая белесая горизонтальная линия), человек – это что– то более важное, сложное. Он накапливает все, что видит и знает, чтобы это потом где-то было.
Интересно, а у прадедушки была душа? Должна была быть, ведь он женился на поповой дочке, он был верующим человеком, ходил в церковь… Тогда где теперь его душа, если Сталин его расстрелял? Может ли пуля попасть и в душу? Может ли душа разлететься, как стеклянный сосуд, в который попали камешком, на тысячи бессмысленных осколков?..
О нем я вспоминала редко, но каждый раз, вспоминая, пыталась залепить – точно каким-то выдуманным пластилином – эту растягивавшуюся внутри меня рану. Ну, и что, вот убили, «Орленка» и Мальчиша-Кибальчиша, и Павлика Морозова. А вдруг его пытали, как пионеров-героев? Загоняли ему под ногти иглы и ему в бреду казалось, будто он гладит ежика? В какой кровавой книжке по внеклассному чтению это было…
«Бабушка надеялась, – говорила мама, – что он умер сам. От сердца. У него было слабое сердце».
И виделось мне, что широкая рука в