Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Продолжим? – спрашивал он Матильду, как будто этот обычай жил бесчисленное количество лет.
– Конечно, – отвечала бабушка и брала протянутую ей руку.
И тогда они отправлялись на променад по нашим владениям. Макс Ламас шествовал с прямой спиной, словно сам маркиз, а бабушка шла рядом, чуть согнувшись. Они гуляли, пока не начинало темнеть, и по возвращении бабушкины волосы топорщились в беспорядке, как будто ветру наконец позволили их изрядно потрепать.
Возможно, все так бы и продолжалось, если бы однажды вечером бабушка не сообщила за ужином:
– Завтра приезжает моя дочь.
Один из слуг уронил на пол ложку, другой поспешно ее поднял.
– Как мило, – сказал Макс Ламас.
– Нет, – возразила бабушка. – К сожалению, это будет отнюдь не мило.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Ты сам поймешь, когда с ней познакомишься.
Макс Ламас рассмеялся и ответил, что он читал все, что писалось о Клаудии Латини. Так что он хорошо подготовлен. Его слова звучали обнадеживающе, но, как говорится, есть люди, к которым никто не может быть готов и в чьей ментальной топографии невозможно сориентироваться. Надо стоять перед ними, смотреть на них и чувствовать их. И когда ты это делаешь, то в определенных случаях может оказаться, что уже слишком поздно пытаться спастись.
* * *
На следующий день мама прибыла в белой машине с логотипом мондрагонского санатория. Мы услышали шорох покрышек по гравию, когда машина въехала на ведущую к дому дорожку, встали с диванов и вышли во двор. Маму провожали двое санитаров, и они вышли из машины первыми. Мужчина-санитар открыл заднюю дверцу, и из нее появилась Клаудиа. Сначала мы увидели ее ноги. Ступни у моей матери очень маленькие, и она всегда носит высокие каблуки. За ногами последовала она сама, вышла и немного задержалась на дорожке, поправляя белое платье до колен и солнечные очки, которые закрывали пол-лица. Но не скрывали пятен. В последние годы мамино лицо начали покрывать коричневые пятна, и отец перед своим отъездом сказал, что они прогрессируют так же, как душевное заболевание. Вначале мама прятала их под тональным кремом. Одно время она постоянно, раз в пять-десять минут, ходила в туалет и покрывала пятна новым слоем средства. Потом ей, казалось, стало все равно, она оставила пятна в покое, и они бросались в глаза собеседнику, напоминая синяки. «Да, я такова, все пошло к черту, и я не против».
Когда мама подняла очки наверх, наподобие обруча для волос, я увидела, что ее темно-карие глаза кажутся более темными на покрытом пятнами лице. Более глубокими, более блестящими, но в них появилось и нечто такое, что говорило, что пройдена некая граница, и вернуться обратно, к обычному взгляду, уже невозможно.
Макс Ламас рассматривал мою мать с напряженным выражением лица. Все молчали. Не доносилось ни звона посуды из кухни, ни напевания из сада. Казалось, затихли даже ветер и журчание бассейна в саду.
– Добрый день, – поздоровалась мама, улыбаясь и глядя на нас, скучившихся около дома.
Бабушка вздохнула с облегчением. Итак, сегодня выдался хороший день? Означало ли мамино спокойное появление, что все будет хорошо? Клаудиа медленно прошла мимо нас в дом, где один из слуг протянул руку, чтобы взять у нее сумку и шаль. Она отдала их ему, но оставила себе темные очки. Моя мать очень невысокого роста и очень, почти неестественно, худая. Однажды кто-то из слуг даже сказал, что сложно поверить, что так много злобы может поместиться в таком маленьком теле: increible – tanta rabia en el cuerpecito de doña Claudia. Пройдя в дом, она остановилась и посмотрела на лилии, зеркала и пыль, медленно кружащую в воздухе над столом.
– Да сядьте же вы, бога ради! – крикнула она нам. – Не стойте там, как гости!
Окинув нас взглядом само собой разумеющейся хозяйки дома, она махнула рукой в сторону окружавших нас стульев. Мы расселись. Я и слуги – на диванах, бабушка и Макс Ламас – на стульях у обеденного стола. Санитары из Мондрагона остались стоять у ведущей на кухню двери.
Мама по-прежнему стояла посреди комнаты. Она медленно сняла темные очки и положила их в сумку. Глаза у нее были ярко накрашены, пятна темнели на щеках.
– Чем ты занимаешься целыми днями, Клаудиа? – мягко спросила бабушка. – Там, в Мондрагоне.
– Пишу записки о полиглотах из моего прошлого, – ответила мама и тоже села. – А еще смотрю на некоторые неискоренимые вещи вроде одного моего друга, спрятанного в коробке. Но случается мне и мечтать о мужской руке. О мужской руке, которая, собрав все силы, как мотор самолета, однажды поднимет меня над облаками.
Все присутствующие уставились на нее. Слуги с недовольным видом вертелись на диванах. Бабушка выглядела как человек, пытающийся нащупать какую-то мысль или фразу, отражающую ухудшившееся состояние моей матери. Единственный, кто казался довольным – но, с другой стороны, он казался, по словам Клаудии, человеком, увидевшим рай, – был Макс Ламас. Но тут моя мать рассмеялась, и смеялась долго, неприятно и безумно, так что даже с лица Макса Ламаса медленно сползла улыбка. Мама, должно быть, смеялась почти минуту, и это очень долго, если человек хохочет перед группой молчащих людей, уткнувшихся взглядом в пол. Потом мама прекратила смеяться, поправила волосы и вытерла слезу в уголке глаза.
– Ну, что? – произнесла она спустя какое-то время, глядя по очереди на всех нас.
Макс Ламас закинул ногу на ногу.
– Ну, что? – повторила мама. – Перейдем к моему делу. Кто из вас может любезно рассказать мне, что это за грязная история?
На секунду я подумала, что она узнала о том, что происходило между мной и Марко Девоти у меня в комнате, и это и привело ее домой. Но тут