Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спустя три месяца отец и мать решили, что они любят друг друга, поженятся и проживут счастливую жизнь в Риме. Бабушка эту идею, естественно, отмела, но ее муж прислал свое благословение из Мексики. Он счел, что нашу кровь пора разбавить, и папа годился для этого не хуже прочих.
– Ты можешь жениться, – сказала бабушка Камилла моему папе, когда он рассказал ей о Клаудии Латини и предстоящей свадьбе. – А я приеду после того, как вы поженитесь. Тогда я познакомлюсь с невесткой и заключу ее в объятья, как собственную дочь. Что до празднеств в компании дворянства в Риме, то это не для нас с твоим отцом. Мы только выставим себя на посмешище.
Прошло шесть лет после свадьбы моих родителей, прежде чем мать отца добралась до Рима. Мне тогда исполнилось шесть лет, и разумеется, никогда даже речи не шло о том, что Камилла когда-нибудь заключит мою мать в объятия, как свою дочь. Моя мать не из тех, кого заключают в объятия, как дочь. Даже моя бабушка, ее собственная мать, не пошла бы на такое. Камилла Агостини приехала из Кассино поездом и провела у нас ровно четыре часа. За эти четыре часа он успела обойти в обществе моей мамы и бабушки десятикомнатные апартаменты в палаццо Латино, в которых тогда жили мои родители. Еще она побывала в апартаментах наверху, где жила бабушка, и осмотрела все портреты предков за четыреста лет. Познакомилась с бабушкиными слугами, угостилась тефтельками в томатном соусе. Увидела купол Пантеона из окна бабушкиной ванной комнаты и посидела под цветущими деревьями на террасе у мамы и папы. Еще Камилла Агостини поняла, что ее сын боготворит свою жену, а та относится к нему как к болвану, как к неотесанному южанину. Сейчас, по прошествии лет я могу представить себе, каким безжалостно-несправедливым, должно быть, показался ей в тот момент мир. А она ведь так боролась за то, чтобы сын выбрался из провинции и трясины невежества.
Сколько лестниц она перемыла. Тащила домой семь томов, которые потом нетронутые простояли в книжном шкафу. Воевала с мужем. И все ради того, чтобы увидеть сына в положении низшего, дурака, мальчика на побегушках у женщины, которая воплощала собой все противоположное.
Сама я, если признаться честно, запомнила папину мать как плохо одетую старуху, которая, слегка прихрамывая, ходила по нашим залам, прижав сумку к груди, как броню. Мы все собрались в столовой и просидели вместе какое-то время, пока слуги готовили обед. Моя мать не привела себя в порядок в тот день и сидела на одном конце стола, не причесавшись, не приняв душ. На противоположном конце стола, напротив мамы, сидела бабушка. Между ними с одной длинной стороны стола сидели мы с папой, с другой – его мать в одиночестве. И, как потом писал Макс Ламас, в душе мои мама и бабушка не были злыми людьми. Они всегда выслушивали, что хотели сказать другие. Но они делали это, глядя на собеседника так, словно он представлял собой проблему, которую невозможно решить и которая не вызывает ни малейшего интереса. Есть люди, которые способны говорить под такими взглядами, а есть другие, которые так не умеют. Бабушка Камилла сделала попытку. Ее усилия, наверное, были колоссальны, как и мужество, которое ей пришлось призвать на помощь. Она, до того едва ли выбиравшаяся куда-нибудь из Кассино, сидела теперь в римском палаццо, в зале размером с ее квартиру, вместе с маркизой Латини и ее дочерью. Она только читала о них в журналах и всегда думала, что они придуманы и нереальны, а теперь предполагалось, что она должна вести с ними беседу. Вокруг висели портреты предков семейства, и с некоторых картин на нее сверху вниз смотрели женщины с прямыми спинами, обвислыми щеками и недовольными морщинами вокруг рта. Время от времени появлялись мужчины латиноамериканской наружности, и маркиза с дочерью показывали на свои бокалы, чтобы латиноамериканцы поняли, что их пора наполнить. Я помню, как бабушка Камилла переводила дыхание, и как отчетливо оно было слышно в тишине. И вот она заговорила. Рассказала о путешествии на поезде из Кассино в Рим. О том, как много народу было в вагоне, как она боялась, что папа не встретит ее на вокзале, и как ее сердце забилось чаще, когда она его увидела, потому что до этого они не виделись шесть лет. Потом она, вероятно, подумала, что упоминание о тех шести годах, что она была вынужденно разлучена со своим сыном, может оскорбить мою мать, потому что слегка дрожащим голосом она добавила:
– Он ведь все же мой ребенок.
Моя мать посмотрела на нее. В столовой было тихо, только из кухни, где возились слуги, доносился звон посуды. И тогда моя мать произнесла:
– Почему мне кажется, что вы меня ненавидите?
Бабушка Камилла открыла рот и тут же закрыла.
Ее взгляд метнулся на отца, который сидел, уставившись в стол. Я видела, как на виске у него пульсирует вена, и на секунду я испугалась, что он сделает нечто важное. Я не представляла себе, что это могло быть, но мне показалось, что совсем немного отделяет нас от возможного взрыва. Но, прежде чем что-либо успело взорваться в атмосфере того вечера, моя бабушка ответила:
– Разумеется, она ненавидит тебя, Клаудиа. Ты ведь замужем за ее сыном.
Больше тем вечером бабушка Камилла ничего не сказала. Она сидела на своем стуле с покрасневшими белками глаз и иногда быстро моргала. Ее лицо пылало, а под мышками медленно расплывались темные пятна пота. Потом принесли еду, и мы ели в молчании. У меня не сохранилось больше никаких воспоминаний о том обеде, и я не хотела расспрашивать папу, но сохранилась фотография, сделанная, видимо, одним из слуг. На ней бабушка Камилла стоит рядом с мамой на террасе. Мама рассеянно смотрит в сторону, как будто заметила в воздухе нечто, что для нее важнее, чем факт присутствия на единственном общем фото со свекровью, которое когда-либо будет сделано. Зато бабушка Камилла смотрит прямо в камеру. Вид у нее такой, как будто она откусила кусок льда: челюсти напряжены, рот растянут в тонкую линию, и глаза не улыбаются.
Через пять часов после бабушкиного прибытия в Рим мы