Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Спасибо за ожидание.
Мой язык прилипает к небу.
– Могу подождать.
Смутно понимаю: я говорю что-то не то.
Но на самом деле то, что надо.
– Чем могу помочь?
Я делаю вдох. Выдох.
– Насчет моей собаки. У нее… образование, – я не говорю «осьминог». – В мозге. От него судороги. Ее держат на таблетках. Операции не будет. Мы решили не соглашаться на операцию. Кажется, у нее деменция. Она даже стоять на ногах не может. По-моему, ее уже со мной нет. По-моему, это конец.
Я комкаю счет в потной ладони. И вспоминаю фокус, которому научила меня бабушка в детстве: надо скомкать бумажку, содранную с соломинки для питья, потом капнуть на нее воды и смотреть, как она расправляется, извиваясь, будто червяк. Я мог бы показать почти такой же фокус со скомканным счетом и собственным потом.
Почти.
Моей бабушки больше нет.
Моего детства больше нет.
Волшебства больше нет.
Я делаю вдох. Выдох. И еще раз.
Делаю две попытки заговорить, и каждый раз у меня срывается голос.
Слов у меня больше нет.
Я прикусываю язык и от боли наконец обретаю дар речи.
– С кем можно поговорить насчет усы?…
Замешательство на другом конце провода.
– Насчет усы?
Я поджимаю живот и выталкиваю из себя это слово:
– Усыпления.
10:00
Женщина на телефоне спросила, когда мы подъедем, и я сумел выговорить лишь «сегодня». Я сажусь на пол рядом с Лили и осторожно перекладываю ее к себе на колени.
– Чего бы тебе хотелось, мышонок? Если можно было бы выбирать, что угодно?
Лили старается подмигнуть, но все равно видно, что ей больно. После секундной паузы она неуверенно облизывается.
– Хочешь, наверное, курятины с рисом, – да, фасолинка? Но курятина с рисом – это когда ты болеешь, а ты не больна, с тобой все в полном порядке. Просто тебе больно, но боль скоро кончится, так что выбирай, что захочешь. Что-нибудь получше.
Лили кивает и кладет подбородок мне на колено.
– Что угодно. Только скажи.
На мои легкие давит тяжкий груз. Почти невозможно дышать. А когда я все-таки делаю вдох, кислород насыщен колючей болью.
– Знаю! – Я с трудом сдерживаю слезы. – Арахисовая паста. Хочешь пасты? Ты же так ее любишь.
Лили не возражает, поэтому я медленно встаю, несу ее к кухонному шкафу, достаю арахисовую пасту и сажусь к столу. Осторожно снимаю крышку. Банка только что начата, я держу ее под носом Лили. Проходит немало времени, прежде чем она наконец узнает сладкий запах арахиса, сахара и масла, и реагирует на него. Медленно поднимает голову. Лижет воздух. Я помогаю ей сунуть нос в банку, чтобы она сама добыла свое лакомство.
– Ешь, сколько захочешь. Хоть всю банку.
Она тычется в пасту, но от слабости почти не ест. Питается духом арахисовой пасты. Я набираю немного на палец и даю ей слизнуть. И вспоминаю прикосновения ее языка, когда она была еще молодой. Нежные и шершавые одновременно. Как она вылизывала мне руку, точно в трансе, и как это продолжалось бесконечно, пока я не отвлекал ее чем-нибудь, – словно перезагружал зависший компьютер.
Двенадцать с половиной лет назад.
Лили заканчивает слизывать пасту с моего пальца и снова сует нос в банку, где лижет, пока наконец не устает. Тогда она кладет голову на лапы и издает чмокающие звуки, но и они вскоре прекращаются.
– Умница, – говорю я.
Однажды мы с Дженни говорили о том, как мы умудряемся жить, хоть и знаем, что все мы умрем. Какой в этом смысл? Зачем трудиться, вставать по утрам, если все напрасно? Или это обещание смерти вдохновляет жить? В таком случае, надо хватать все, что можно, пока еще есть время. Разве не осознание того, что сегодняшний день может стать последним, заставляет нас шевелиться?
А если это и вправду тот самый день? И тот самый час?
Как тогда выстоять?
Как дышать?
Как не сдаваться?
11:00
Я одет так, как обычно никогда не одеваюсь, выходя из дома, но мне все равно. Закутываю Лили в плед – на случай, если у нее будет недержание. Мы стоим в кухне, я думаю, знает ли она, что видит ее в последний раз. Если и знает, если и понимает все, что происходит, трагедию из этого она не делает. А я так не могу. В этом доме она прожила десять из своих двенадцати с лишним лет.
Вон на полу ее пустая лежанка. Она застелена пледом с рисунком из отпечатков лап. Перед раковиной на полу – пятно утреннего солнца, в котором она так любит нежиться. Вот шкаф, в котором мы храним кастрюли и сковородки, тот самый, под который вечно укатывался красный мячик, а Лили застревала, пытаясь достать его, так что на виду оставались только задние ноги и виляющий хвост. Вот пластиковый уголок для завтрака, дублер ее лежанки на время полуденного сна. Вот дверца шкафа, за которой прячется мусорное ведро, – в эту дверцу она скреблась, когда я спешил выбросить еще приличную, на ее взгляд, еду. Вот ящик с ее игрушками, на который она выжидательно поглядывала, когда ей хотелось играть. Вот манеж, где она просидела двенадцать недель, постепенно оправляясь после операции. Вот жестяная банка с ее собачьим кормом, вот место на полу, куда дважды в день ставилась наполненная миска. Вот задняя дверь, которую она охраняла с грозным рыком немецкой овчарки, стоило кому-нибудь пройти мимо. Вот миксер – с его помощью я взбивал тесто, когда ко дню рождения собирался испечь ей домашнее печенье. Вот плита, об которую она в пылу игры стукалась так, что только искры летели из глаз. Вот угол, уткнувшись в который, она лаяла, когда у нее началась деменция.
Вот красный мячик лежит на полу.
Застывший.
Безжизненный.
Неподвижный.
12:00
Мы входим в ветеринарную больницу через раздвижные двери, здесь все не так, как мне запомнилось, женщина за стойкой, спрашивает, чем может нам помочь (но не спрашивает, можем ли мы подождать), и я с запинкой объясняю:
– Я недавно звонил…
Она кивает и останавливает проходящую мимо коллегу, удержав ее за плечо.
И что-то шепчет ей.
Вторая женщина ведет нас в смотровую и обещает, что врач сейчас подойдет. И оставляет нас, прикрыв дверь, заключив нас в комнате.
Я сажусь вместе с Лили на единственный стул. Он холодный.
На часах, висящих на стене, нет секундной стрелки, и мне кажется, проходит минуты три, прежде чем я вижу, как минутная стрелка сдвинулась на одно деление.
Здесь тихо. Мало что происходит в середине четверга.