Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слишком рано плакать у него перед глазами.
Слишком рано делиться тем, почему я плачу.
Но все же.
Я ушла из квартиры, прихватив разве что свою крупную мешковатую сумку и крупные, мешковатые чувства, и прошла тем же маршрутом — только в обратную сторону, — что и Рид две недели назад: через парящий живописный Бруклинский мост. Где-то по пути я смутно приметила надписи на его перилах: начерченные выражения протеста, идентичности и любви. Я подумала: «Тебе будет интересно», — но опустила взгляд, смотря на уверенный, ритмичный шаг ног по деревянным планкам. Войдя в город, я попала в самый час пик — нижний Манхэттен забит людьми и машинами — шумный, анонимный рой, который внезапно показался очень неприветливым. Сложно было идти как-то иначе посреди этого напряженного и стремительного хаотичного движения, чтобы поскорее попасть домой после тяжелого дня. Может быть, я поэтому спустилась в метро на Сити-Холл, даже не успев обдумать преждевременность того, что собралась сделать.
Только подойдя к его дому, я в шоке осознаю, что сделала, куда приехала. Держу телефон, как горячую картошку, в неуверенности перебирая его из руки в руку. Написать, что я здесь? Или написать, но не говорить, где я? Вообще не писать и уйти, подавить рыдания, подступающие к груди с самого разговора с Сибби.
Не успев ничего решить, я вижу его — он идет по улице своей прекрасной прямой походкой: темный костюм, пиджак аккуратно переброшен через руку. Снова белая рубашка по фигуре, верхняя пуговица расстегнута, рукава застегнуты на запястьях. Синий галстук чуть ослаблен и прижат ремешком сумки через плечо.
Лицо, лицо, лицо.
Только увидев его, я разражаюсь рыданиями.
Не знаю, как он так быстро оказывается рядом, но сразу же обнимает меня, прижимая к себе, и говорит низким, спокойным голосом:
— Мэг, солнышко, — говорит он, и я думаю: «Слишком рано?» И в то же время не думаю. Я думаю, что «солнышко» из уст Рида звучит именно как солнышко. Светлое, теплое и золотое.
Такое приятное.
Такое ласковое солнышко.
— Что случилось?
— Сибби, — наконец произношу я, утыкаясь в его идеальную рубашку — почему я вечно порчу ему рубашки? — и несколько секунд он просто прижимает меня к себе крепко-крепко.
— Давай пойдем внутрь, — предлагает он, и я киваю, все еще уткнувшись в его рубашку, вероятно, сильнее размазывая по ней косметику, слезы и сопли, но ему, очевидно, все равно. Он обнимает меня, когда мы входим в здание, гордо вытягивается при входе в фойе, словно вызывая окружающих: пусть только посмеют на меня посмотреть, осудить за всхлипывание, за то, что так неприкрыто вытираю лицо руками.
Дома он забирает сумку и усаживает меня на диван, что-то делает на кухне, затем возвращается с чашкой чая, держа ее в руках бережно, как собственное сердце, отчего лишь сильнее плачу. Долгое время мы сидим молча: я плачу, а он мягко обнимает меня теплой рукой за плечи, пар от чая поднимается от журнального столика.
А затем я все ему рассказываю.
Он молча выслушивает, как я и ожидала — Рид всегда умел слушать, слушать внимательно, и даже рассказывая, я чувствую, как он воспринимает мои слова, как слышит паузы и самые тяжелые моменты, замечает прерывистое от напряжения дыхание.
Но когда я дохожу до самого худшего — до «скандала в духе „я не твоя настоящая мама“, он напрягается и, отклонившись, берет меня за подбородок.
— О чем это она? — спрашивает он, озабоченно нахмурив брови или даже в гневе. Я вдруг чувствую укол грусти, но не из-за родителей, не из-за упомянутого Сибби „скандала“, что странно. Это грусть из-за Сибби, Сибби и Рида, из-за того, что эта история навсегда определит его отношение к ней. Моя лучшая подруга и моя…
„Нет“, — ругаю я себя. — Он тебе нравится, он он просто милый и ласковый парень, помнишь?»
И все же я рассказываю.
— О том, что в девятнадцать лет я обнаружила, что мой папа — серийный бабник. И что… ну. Я родилась в результате одного из его романов? Наверное, это слишком сильно. Это была интрижка на одну ночь.
А все остальное рассказывается будто само собой. Я говорю Риду о постоянных ссорах родителей, о том, что долгие годы одинокого детства я думала, что так у всех, что это норма для родителей. Говорю, как все становилось хуже по мере того, как я росла: все эти отстраненные, но подлые пассивно-агрессивные колкости, которыми они обменивались, прикрываясь вежливостью. Говорю, как пыталась стать их арбитром, их клеем, предотвратить ссоры; как, несмотря на их взаимное несчастье, они хотя бы делились счастьем со мной каждый по отдельности.
А потом рассказываю ему о свидетельстве о рождении.
— Оно нужно было мне для школы, — говорю я. — На самом деле, оно было мне нужно до начала занятий, но родители все время откладывали этот разговор. Мама звонила в школу, как-то уговаривала их взять меня без него. А папа… он сказал, что потерял свидетельство, думал, что оно в сейфе у него на работе. Он говорил, что нужно заказать новое, но каждый раз, когда я спрашивала об этом, переживая за запись на следующий семестр, он уходил от разговора.
«Просто забудь, Мэг».
Рид стискивает челюсти, убирает прядь мне за ухо.
— В общем, думаю, должна была, ну или могла догадаться раньше. При получении водительских прав тоже были небольшие трудности, но я не обращала внимания. Не знаю, выросла ли я, или просто стала любопытнее, или что-то еще. Но я заказала новое свидетельство о рождении.
До сих пор помню, как смотрела на него. Четвертая строка: ИМЯ МАТЕРИ. «Это ошибка», — думала я, уставившись на точные, механически выведенные буквы. Что еще за Дарси Холоуэл? «Мою маму зовут Маргарет, — говорила я себе. — Мою маму зовут, как меня».
Но даже повторяя это себе, я знала. Как будто пазл сложился у меня в голове, а тысяча крошечных нестыковок из детства наконец обрели болезненный, но полноценный смысл.
Эти буквы не лгали.
Эта часть истории, конечно, хуже всех: само открытие и то, к чему оно привело — родители объединились перед лицом моих рыданий и возмущений, мягко и снисходительно все мне объясняя. Про моего отца и его «неосмотрительность». Про женщину, решившую не прерывать беременность, чтобы отдать ребенка на усыновление. Про маму, которая, годами мечтая о ребенке, боролась с бесплодием.
И про меня — такой несовершенный выход из положения.
Видимо, с годами все более и более несовершенный, потому что отец все еще страдал неосмотрительностью, в маме только росло недовольство — по отношению к нему и, возможно, ко мне. Я была их клеем, но в самом худшем смысле.
Они были приклеены друг к другу долгие годы.
— Мэг, — шепчет Рид сочувственно, и это придает мне сил закончить свой рассказ без слез.
— В конце концов, так им стало намного легче. Тот случай, когда, узнав правду, становишься свободен. В тот вечер они сказали, что разводятся. Я никогда не видела их в такой гармонии, как в момент этого разговора. Не разлей вода просто.