Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ФЕРНАНДО РЕСТРЕПО. Когда он писал «Осень патриарха»… Я уже говорил, с музыкой его что-то особенное связывало. Он получал огромное наслаждение от музыки, всякой — от вальенато и ранчеры[109] до классики. И я составлял ему компанию, потому что я тоже большой меломан. И всегда мы с ним на музыкальные темы беседовали. Брукнера, например, он считал занудным. И не слушал Брукнера, потому что его музыка нагоняла на него скуку… Сидим мы однажды, две его основополагающие вещи обсуждаем, «Сто лет одиночества» и «Осень патриарха», и он очень изящную аналогию придумывает: «Знаешь, „Сто лет одиночества“ — это Девятая симфония, а „Осень патриарха“ — Четырнадцатый квартет», то есть квартет, который мы особенно у Бетховена любили и который среди меломанов считается самым глубоким из всех, написанных Бетховеном.
История о том, как Гарсиа Маркес получает Нобелевскую премию по литературе 1982 года
ГИЛЬЕРМО АНГУЛО. Габо пригласил нас с Фернандо Гомесом Агудело на вечеринку, и мы из Боготы в Мехико двинули через Нью-Йорк. Едем по Нью-Йорку на такси, и тут по радио передают, что Нобелевская премия по литературе присуждена Габриэлю Гарсиа Маркесу. Нет, думаем, мы, наверное, ослышались, быть того не может, ну не может же! Просто поверить не могли… Никак это в рамки возможного не укладывалось. Переключились на другую радиостанцию, а там — да, подтверждают.
ФЕРНАНДО РЕСТРЕПО. Знаете ту историю об Алехандро Обрегоне — как он ездил в Мехико реставрировать свою картину, которая в доме у Габо висела? В общем, у Габо в доме мы видели знаменитое полотно, где Блас де Лесо[110] изображен, Упрямец Из Упрямцев. А история такая: еще в Картахене заходит Габо однажды к Алехандро домой, они сидят, к рому прикладываются, и не знаю уж почему, но в какой-то момент (это я от Габо сам слышал, когда он картину ту дома у себя в Мехико нам показывал) достает Алехандро свернутую в рулон картину с тем самым Бласом де Лесо — «Крутой чувак» она у него называлась, и в ней дырка от пули, он [Алехандро] собственноручно ее прострелил, пулю прямо в глаз засадил. Сделал он это потому, что дети его свару затеяли о том, кому полотно это принадлежит, вот он в бешенстве взял да и прострелил в картине нехилую дыру. У меня такое впечатление, что Алехандро особое пристрастие к слепоте питал; думаю, у отца его со зрением какие-то нелады были. И он говорит: «Глаза б мои на картину эту проклятую не смотрели. Забирай ее себе». И руку поднимает — как для тоста: «За Габо», — и отдает ему картину. Габо домой бежит, ног под собой не чует от радости, картину тащит. И с тех пор она всегда при нем, картина эта. Обрегон пообещал, что отреставрирует ее, но так слова и не сдержал. И все же в один прекрасный день Алехандро поехал в Мехико.
ХУАНЧО ХИНЕТЕ. Ой, это дивная история. Не знаю, слыхали вы ее или нет? В общем, маэстро Обрегон был в Картахене на съемках фильма «Кеймада»[111], и там парень этот снимался, Марлон Брандо, который вечно всех сторонился. Сами знаете, с какой они придурью, парни эти, так вот он в некоторых сценах маэстро Обрегона увидел. Тот на лошади выезжал. Весь такой аристократ, бачки аккуратнейшие. Потом он с маэстро познакомился, и они очень задружились. После Марлон Брандо каждый день к маэстро домой наведывался, светлым ромом побаловаться. Как бишь он назывался-то? А-а-а, «Трес Эскинас»[112].
Дальше съемки проходили в Марокко, и, когда он домой возвращался, Габито попросил к нему в Мехико заехать. Он через Лондон на перекладных добирался, все пересадки, какие полагаются, сделал и прибыл в Мехико. Адресок Габо у него имелся, тот в шикарном квартале жил, где сплошь богачи да кинозвезды селятся… Неважно, в общем, дом у него там. Маэстро берет такси, приезжает по адресу, смотрит — мать честная, цветов полным-полно, вся веранда заставлена. Поглядел-поглядел и говорит себе: «Вот дерьмо, кажись, он помер». Правда, там цветы, какие обычно по торжественным случаям преподносят. Такая вот дивная история. Ну, маэстро в Барранкилью возвращается и первое, что мне говорит: «Слышь, Хуанчо, тут со мной такое произошло. Я уже из такси вылез, глядь — а там все цветами завалено, и я решил, что помер он. „Вот дерьмо, кажись, он помер“». А ему в тот день Нобелевскую премию присудили.
ГИЛЬЕРМО АНГУЛО. Приезжаем, а веселье уже в самом разгаре, и мы все понять не можем — неужели он заранее знал? (Габо-то всегда уверял, что нет.) Да, он нас позвал на вечеринку, но, судя по настойчивости, с какой зазывал, там намечалось нечто большее, чем рядовая гулянка. Как будто он заранее обо всем знал.
МАРИЯ ЛУСИА ЭЛИО. Я от друзей услышала, они позвонили из Испании и поделились новостью. У нас в этот момент около четырех утра было. Я тут же брюки натягиваю, свитер, и бегом к нему домой. Прибегаю, смотрю — на всех телефонах трубки сняты, Мерседес по всем одновременно пытается отвечать. «Вот как раз подошла женщина, которой „Сто лет одиночества“ посвящены, поговорите с ней». И трубку отставляет, чтобы нам слышно было, что там говорят. У дверей дома, здесь, в Педрегале[113], огромный транспарант повесили, и на нем желтой краской было выведено: «ПОЗДРАВЛЯЕМ, ГАБО». Глаза у него сияли — не передать как.
История о том, как вся страна отправляется на нобелевские торжества
ГИЛЬЕРМО АНГУЛО. Белисарио Бетанкур [в то время президент страны] сказал ему: «Составьте список одиннадцати ближайших друзей, которых хотите взять с собой в Швецию». На что тот ответил: «Тогда меня возненавидят двенадцатый друг и все те, кто идут дальше по порядку. Так что я этого делать не буду». Тогда я говорю: «Господин президент, вам решать, кого включить в список». А тот: «Я тоже этого делать не стану. Возьмите это на себя». Я и взял. Тех выбрал, кого считал лучшими друзьями Габо, и мы вместе поехали в Швецию, за государственный счет.