Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Правда? – удивилась воспитательница, доверительно присаживаясь возле нас на низкую гимнастическую скамейку. – А то, что вашего папы не видно уже столько времени – по-вашему, не проблема?
– Что вы конкретно хотите сказать мне? Что-то не так с ребенком?
– Конечно, не так! И вам стоит быть более внимательной к нему и к себе, то есть в жизни всякое случается, но нельзя же так опускаться!
– Нельзя чего?
– Нельзя опускаться! Вы когда вашему ребенку последний раз давали смену белья? Мне уже несколько раз приходилось менять, подсовывая чужие трусики, чужие маечки. И кстати, спасибо за это тоже никто не скажет. А то, что его утром иногда приводят в несвежем белье, в штанишках в пятнах – это нормально? Потом, то, что ребенок постоянно уписивается во время дневного сна и плачет так, что мешает спать другим, это, по-вашему, нормально?! Вы должны заниматься им! А носочки? Почему он у вас в разных носочках? Чем вы вообще занимаетесь, когда собираете его в сад – тут же коллектив, тут же дети, над ним смеются! А колготки – они же малы ему, и тех – одна пара!
– А где мой папа? – хрипло заныло у меня за спиной. – Я не хочу к маме, я хочу к папе… где мой папа, хны-хны-хныиииии…
Воспитательница, решив показать класс, присела возле него на колени, стала нежно щипать за нос и за щеки, рассказывая какую-то идиотскую потешку, про бока и рога, пока тот, булькая, неохотно смеялся, и сквозь зубы обратилась ко мне:
– Займитесь ребенком! Иначе скатитесь на дно!
Я торопливо встала, уронила сумку, собрала то, что из нее высыпалось, подхватила ноющего ребенка на руки и помчалась вон из садика.
– Вы хоть поцелуйте его! Почитайте ему книжку! Он же не виноват! – доносилось с лестницы, по которой как раз поднимались две мамы из нашей группы и с дежурными резиновыми улыбками заинтересованно смотрели на меня и на воспитательницу.
«На дно!!!» – дребезжало в ушах.
Я пыталась говорить со свекровью. Но кем была она для меня – в своем частоколе из справедливого материнского горя? Кем я была для нее – чужой девчонкой, из тех, что ездили с чужими мамами в чужих колясках и не уступали дорогу перед большой осенней лужей в парке, когда не удавалось разминуться. И для меня она была чужой мамой – из тех, в чьих гостях всегда немного брезгливо было есть их незнакомую еду, их столовыми приборами, посещать их уборную…
«Какая же ты эгоистка…» – говорила она мне и шла плакать на кухню. А я шла злиться и плакать в пустую спальню, и в соцветиях, созвездиях вечерних городских окон на нашем массиве высматривала те свои, вечно-больничные.
Поздно ночью, пресным безветренным августом, смирившись, что сна больше не будет, я переодевалась в спортивный костюм и кралась в коридор, спускалась на стоянку. Этот последний час перед рассветом, когда замолкает вообще все, когда все самые отъявленные хулиганы, вампиры и романтики расползаются по своим норам, а их работящие, прилежные антиподы, невероятные люди, поспевающие на работу к шести утра, еще только начинают просыпаться – это было мое время.
Я забиралась в машину и отмечала, что все запираемые небольшие пространства (лифты, шкафы, погреба) будто несут в себе, в своем воздухе, иное время суток – салон машины, например, был наполнен еще вчерашним днем, а из дачного погреба мы поутру выпускали всегда ночь, влажную и коричневатую, а раннее пронзительное утро, пахнущее чистой водой, выскакивало из разъезжающихся дверей лифта утром уже не таким ранним, уже мутноватым, когда мы опаздывали в детский садик.
Я – ужасная мать. Воспитательница совершенно права – я одна ничего не стою и не вешу.
Кроме душевных терзаний, были еще и бытовые провалы. Вернее, отсутствие моей второй половины вылилось в один обширный бытовой провал. И приезд свекрови его только усугубил.
У нас поломался сливной бачок в туалете, и я не знала, что делать. И не собиралась ничего делать, потому что это муж, когда что-то ломалось, куда-то звонил и что-то организовывал. Я не умею. Еще я с ужасом поняла, что совершенно не знаю, как пользоваться посудомоечной машиной – это он подарил мне ее, приурочив на две недели раньше к какому-то празднику, всегда сам покупал какие-то жидкости, порошки и таблетки для нее и засыпал в нужные отверстия. Я только загружала туда грязные тарелки, а вынимала чистые.
Я уже говорила, что мысль о нем сделалась состоянием. Но иногда, как привыкаешь к боли, я не обращала внимания на это состояние, и как-то раз, стоя в вечерней пробке, вспыхнула вдруг, просияла, вышибленная из реальности одной песней, даже улыбалась – в этой дурной песне, там было про свадьбу, очень так в лицах все описано, и запомнилась одна строчка:
Три мартышки и опарыш, это свекр постарался…
Мы вообще любим такое. Говорить о каких-то элегантных предпочтениях в мире прекрасного не приходится – у нас откровенно мещанский вкус, и в кино мы любим смотреть тупые американские фильмы, и музыку слушаем только ту, что крутят по радио. Но эта фраза грозилась стать крылатой – у нас уже были «пирожки с ногтями», и три мартышки и опарыш казались прекрасной метафорой для обозначения сути многих подарков, осуществляемых дальними родственниками нам и нами – им. Я нащупала мобилку, привычно клацнула на нижнюю ножку у крестика из кнопок быстрого доступа, и тут осеклась – по этому номеру, по самому главному номеру, забитому везде как самый первый, самый легкодоступный – по нему пока нельзя было звонить. Я понимала, что он в больнице, что ситуация там, как говорили врачи, «сложная, неоднозначная», я все понимала, я готовилась к разному, я готовилась к худшему, я держала себя в руках, я жалела себя, я думала о ребенке, но то, что я не могу позвонить по этому номеру и рассказать про трех мартышек и опарыша и тут же отрубиться, двадать четыре секунды… то, что мне отказано и в них… к этой вроде бы совсем не связанной ни с чем мелочи – я оказалась совершенно не готова. Я смотрела на экран мобильного, где горело шесть нолей, шесть нолей, не сулящих ничего счастливого – «Время звонка 00:00:00», и только когда за спиной стали бибикать, бросила телефон обратно в сумку и отпустила тормоз.
Однажды, в самую зверскую зиму, когда половина города слегла с гриппом, и все говорили, что это свиной грипп, и нам щедро выписали по больничному на неделю, а ребенка забрала свекровь – мы, в общем-то вполне дееспособные, пьющие для проформы чай с дачным малиновым вареньем и надевшие по паре шерстяных походных носков, целыми днями валялись в кровати и смотрели телик. Ели полуфабрикаты (но при отсутствии ребенка оказалось, что нам вдвоем еды нужно очень мало). И потом в нашу идиллию кто-то запустил здоровенный булыжник – у кабельного оператора что-то там произошло, и телик перестал показывать. Мы посмотрели несколько фильмов по ноутбуку, но это было не то – что хорошо шло в Турции и Египте, тут как-то не годилось, и мы переключились на радио. Так и валялись на разложенном диване в гостиной – капли для носа, горчичники, остро пахнущие калиной литровые глиняные чашки (сувенир из Карпат), пачки с лекарствами и отпечатанные микроскопическим шрифтом на папиросной бумаге инструкции к ним, журнал про автомобили, калорифер, лыжная шапка с ушами, теплый шарф из козьей шерсти, совершенно непригодный для ношения по причине крайней колючести, но призванный в кровать в качестве вспомогательного средства, ну и мы сами, сопливые, в пледах, подушках и с радиоприемником, снятым откуда-то из кухонных верхов, в жирном налете и в коричневых точечках мушиных какашек. Мы слушали радио «Проминь» – но все время засыпали под него. Там велись совершенно эскапические передачи – про орнитологов-полярников, например. Невозможно передать словами седативный эффект от радиопередачи, посвященной орнитологам-полярникам! Выспавшись днем, мы оказывались бессовестно бодрыми глухой ночью – и я шла готовить на кухню, а муж садился за компьютер и там лечился игрой в какие-то стрелялки. День после такой ночи оказывался не совсем здоровым, и тогда мы решили сменить волну, и в качестве научного исследования, не меньше, взялись слушать радио «Шансон» – то, что нам всегда так отравляло жизнь в такси и маршрутках. Мы цитировали друг другу тексты и пародировали блатные аккорды, и на следующий же день выздоровели.