Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну конечно, – бросила я.
Одно было ясно: спорить с ним бесполезно.
– Вы же замерзнете, – сказала Хенни Гурланд.
– Вот, доктор, возьмите мой свитер, – предложил Хосе, тут же стянул с себя пуловер и отдал его Старине Беньямину. – А чемодан ваш я завтра принесу.
– Спасибо, Хосе, – ответил тот, с благодарностью принимая свитер. – Очень любезно с твоей стороны. В твоем свитере мне будет тепло и приятно всю ночь, буду спать, как новорожденный.
– Новорожденные не спят, – поправила его я. – Они каждые два-три часа требуют есть.
– Тогда я буду питаться звездами, луной, – сказал он и привел несколько приличествующих случаю строк Гейне, которых никто из нас не знал. – Если пойдет дождь, укроюсь в конюшне.
Так мы его и оставили: он сидел, как Будда, подобрав под себя ноги, полностью погрузившись в себя, мысли поглотили его еще до того, как мы начали спускаться. Это, несомненно, был самый необычный человек из всех, кого я встречала, редкий и сложный. Маловероятным казалось, что мы сможем вместе дойти до Испании, но поворачивать назад сейчас уже не имело смысла.
ВАЛЬТЕР БЕНЬЯМИН
Вот описание моего здешнего, берлинского кабинета. Он еще полностью не обставлен, но и так радует глаз и пригоден для работы. Здесь все мои книги, и, несмотря на тяжелые времена, их количество увеличилось за несколько лет с тысячи двухсот до двух тысяч с лишком – и это еще у меня не осталось многих из старых. Да, это не обычный кабинет. Так, в нем нет письменного стола. Со временем и отчасти из-за некоторых обстоятельств (не только из-за моей привычки много работать в кафе, но и различных ассоциаций, постоянно проникающих в мои воспоминания о когдатошнем сидении за письменным столом) у меня выработался обычай писать только лежа. От прежних жильцов этой квартиры мне достался диван, чудесно подходящий для моих целей, хотя спать на нем невозможно.
Последовав порыву и решив провести ночь в предгорьях Пиренеев, Беньямин вскоре понял, что дождаться утра будет не так-то легко. У него ничего с собой не было: ни еды, ни питья, нечем было укрыться. Но было поздно. Спорить с ним, к его немалому удивлению, не стали. Фрау Фиттко, Хенни Гурланд и ее сын просто ушли, оставили его одного на непривычной и неуютной высоте – беззащитного, в каких-то развалинах конюшни.
Он не ожидал, что так похолодает. Солнце опустилось за горизонт, как подбитый, пылающий бомбардировщик, и мир захватила ночь, простерев над горами свое черное ледяное крыло. Быстро взошла луна, гроздьями высыпали звезды, дерзко разыгрывая над головой целую антологию мифов: о великанах и героях, демонах, сказочных зверях. Разглядывая небо через окно конюшни, Беньямин представлял себе, чтó мог бы чувствовать какой-нибудь пастух в Древней Греции, каждую ночь мучимый столькими непонятными мерцающими знаками, не поддающимся прочтению текстом. Людям нужны боги и герои, нужны мифы, чтобы обретать и раскрывать смысл. Разум и Вселенная должны объединить усилия, чтобы создать сознание. Беньямин начинал думать, что смерть – это лишь конец обозначения, снятие символов с преходящих явлений, обозначаемых ими.
Он чувствовал, как резко и бесповоротно начинают отделяться друг от друга слова и предметы, как слегка сдвигается почва под ногами. Одновременно он слышал, как печально шелестит высокая трава на ветру, чувствовал запах гнили от разрушающихся подпорок конюшни, видел умирающий свет. И впервые ему стало страшно: теперь он понимал, что мятый костюм нисколько не согреет его, галстук выглядел здесь какой-то нелепостью, старомодным элементом одежды, пережитком навсегда исчезнувшей цивилизации. Галстук висел у него на шее, как онемевший язык. «Что бы он произнес, если бы смог заговорить?» – подумал он и закричал:
– Кря-кря-кря!
Крик растворился в хихиканье, и эхом засмеялись в ответ горы.
– Я схожу с ума, – прошептал он.
Сердце его странно затрепетало, словно оса в банке, в руках стало покалывать. Он решил выйти на воздух. В конюшне нечем было дышать.
Просторная поляна, покрытая жесткой травой, была восхитительна. Обхватив себя руками, чтобы не уходило тепло, он подался вперед, навстречу пронизывающему ветру. От дыхания перед ним поднималось прозрачное облачко пара. Туфли треснули, на пальце левой ноги за сегодня натерся волдырь, щиплющая и жгучая боль постоянно усиливалась. Правую пятку он, похоже, тоже натер до мозоли. Идти с такими ногами будет совсем тяжко.
Но когда резко похолодало и боль в груди стала расползаться кругами, ему было уже не до завтрашнего дня. «Хорошо бы хоть эту ночь пережить», – сказал он сам себе, и губы его чуть раздвинулись в желчной улыбке. То-то будет для них всех потрясение, если он возьмет и умрет здесь, в конюшне! Придется похоронить его в неглубокой яме неподалеку. Земля еще не смерзлась, вокруг есть чем забросать труп.
– Он бы все равно только мешал нам, – скажет Хенни Гурланд.
Он знает Хенни.
Но кто прочтет кадиш? Может быть, Шолем? Он смог бы это устроить.
Да, Герхард Шолем когда-нибудь найдет его. Может быть, у него на это уйдет лет двадцать, но он его найдет. Он обожает такие бессмысленные сентиментальные путешествия.
Здорово было бы поболтать с Шолемом сейчас, сойди он каким-нибудь чудом с облака. Можно было бы лежать вдвоем на сене и говорить об Ицхаке Лурии[82], его школе каббалы или о чем-нибудь подобном. Шолем мог без устали вести такие заумные разговоры.
В былые дни это иногда доходило до абсурда: Беньямин с Дорой воевали не на жизнь, а на смерть, и вдруг Шолем вваливался в комнату и пускался в рассуждения на какую-нибудь мудреную тему. Он сразу, без всяких предисловий и подготовительных фраз заговаривал о самой сути проблемы. Один раз, когда они с Дорой собирались предаться любовным ласкам, Шолем без стука явился в спальню и затрещал о недостатках кантовской эпистемологии. Беньямин постеснялся перебивать его, но Доре прямоты было не занимать. Прикрывшись простыней, она вытолкала изумленного умника из комнаты с криком:
– Герхард, дорогуша, дай нам спокойно совокупиться. Канта мы обсудим после хорошего оргазма!
Кадиш. Беньямин думал: приносят ли все эти обряды какую-нибудь пользу живым или мертвым? Да, он, безусловно, верит в Бога, но не представляет себе личного Бога, которому есть дело до чьей-то одной судьбы среди столь многих. Бог – энергия Вселенной, а он – лишь малая часть этой энергии. Его не удивило бы, если бы после кончины он вернулся на землю каким-нибудь животным, например ежом. Ежом было бы стать неплохо, ведь этого зверька не слишком волнуют разные тонкости – в отличие, скажем, от иезуитки-лисы, которой всегда нужно иметь большой выбор из разных вариантов. Ему вспомнилось знаменитое высказывание Архилоха[83]: «Лис знает много, еж – одно, но важное». Наверное, тот, кто знает одно, но важное, в жизни счастливее.