Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда нашей матери не стало, я дома должен был всё сносить, что только отцу и брату нравилось навязать на меня, я был всему виной, помехой, домашним беспокойством… неприятелем. Я страдал, Ян ненавидел меня, потому что я часто был ему препятствием к плохому и упрёком совести. Спрошенный сверх меры суровым отцом, я говорил правду, а ложь Яна брала верх над ней. Наказывали меня за него… Надо мной издевались. Однажды после месяца, проведённого на хлебе и воде, за слово, которое у меня против брата вырвалось, я тяжело заболел. Никто мне в болезне стакана воды не подал, кроме милосердной девушки, Ханны, которой, может быть, обязан жизнью… Мы оба были молодые; Ханна была как ангел красива и не по своему состоянию разумна. Она понравилась Яну… Я защищал её от него. Однажды, сопротвляясь нападению, я смял брата и в гневе дал ему тяжёлую науку. Отец, к которому я пошёл с жалобой, велел мне идти прочь и больше на глаза не показываться.
Три дня я блуждал около усадьбы, пытаясь просить у него прощения, ползал по его ногам, но больной Ян требовал кары и изгнания. В усадьбе запретили мне давать ложку еды под самой большой карой. Милосердные люди выносили украдкой хлеб – в конце концов что же было делать? Отказаться от всего и стать сиротой и бродягой?
Как же вам описать это начало жизни? Я тяжкие проходил испытания… Я пошёл в армию… Болезнь и немощь выгнали меня из неё, людское милосердие не дало погибнуть. Восстановив силы, я пошёл на землю и чужое хозяйство. Немного умения и способности помогло мне выкарабкаться… Я начал торговать лошадьми, начиная с двух и кончая на ста. Это мне дало деньги, я взял аренду на Руси. Попеременно занимаясь хозяйством и приводя коней из Турции, ездя по Крыму, не раз в Константинополь, когда мне достаточно счастье служило, а Бог помогал в опасностях, я постепенно заработал деньги. Бывал и на Сечи, и в Орде, и за Балканами с купцами, и много где на широком свете. Паслись мои табуны на Диких Полях и ходил я с ними на украинскую ярмарку; деньги умножались – что от этого? Они были мне немилы, потому что счастья не могли принести с собой. Чем больше я старался, тем больше донимала тоска, тем упорней голос по ночам отзывался, чтобы на свои руины умирать вернулся.
Я знал, что отец лишил меня наследства, что брат жил и рука Божья его карала, что в краю живой души не было, что бы обо мне помнила и тосковала по мне, а я скучал по родине, по земле, по воздуху… Я задыхался от чужого, давился хлебом изгнания… Я продал в конце концов всё и пустился к дому, хоть дома не имел. Судьба хотела, что мне тут пришлось откупиться.
– А также не Провидение Божье? – прервал ксендз, который плакал во время рассказа. – А также не милость Его?
Пан Анджей замолчал.
– Что же думаете? – говорил ксендз Оберановский дальше. – Скрываете фамилию… Может ли это так продолжаться? Годится это? На что это наконец пригодилось?
– Не хочу брата наполнять тревогой и беспокойством, – сказал Анджей. – Удивляйтесь, верьте или нет, тот брат убил меня и измучил; всё-таки мести для него в сердце не имею, он мой брат… Ни бесчестьем его покрывать, ни мучения ему добавлять не хочу. Я имею право на фамилию матери, как и на отцовскую.
– Но с чистым челом и совестью, – прервал пробощ. – Зачем покрывать себя ложью? Чем это поможет? На что сдастся, душа моя дорогая? Я скажу правду! Стань как призрак пред обликом его – может, затвердевший опомнится. Простая дорога самая лучшая…
Нескоро пробощ получил на это ответ, потому что Анджей глубоко задумался.
– Отец мой, – сказал он, – я скажу вам о состоянии моей души. Я желаю покоя, не борьбы. Я простил брату и всем. Бог мне дал на свою землю вернуться, что мне ещё нужно? На что добиваться большего? Отец лишил меня земли, значит, и имени… Я уважаю его волю, хоть он был в заблуждении… Я вернулся в имение работой… Старость пусть себе проходит тут в тишине, не хочу большего…
Тут хозяин немного запнулся.
– Излишнее любопытство привело меня на Мызу, где я услышал о стараниях Яна. Несчастный человек за бритву хватается, желая жениться снова.
Пробощ покивал головой.
– Зачем ему жениться, – сказал он, – когда о гробе скорей бы надо думать? А тут ещё девушка, растрёпанная, прости Боже, и уж если за него пойдёт, то, пожалуй, из-за Розвадова. Но с матерью не разговаривать… Обе знают французский; им кажется, что умнее нас. Над моей грязной сутаной смеются. Я для них простачок…
Шёл тогда разговор дальше, а ксендз спрашивал и плакал, и обнимал «дорогую душечку», работая над ней так эффективно, что в конце концов склонил пана Анджея, чтобы имя и особу свою не скрывал.
– Что касается Яна, слушай, дорогая душечка, – добавил он, собираясь к отъезду, – Яну о вас я сам объявлю – и с этого начнём…
– Делай что хочешь, отец мой, – ответил Анджей, – покоя желаю, больше ничего.
Уже был вечер, когда ксендз Одерановский двинулся из Побережа, а так как дорога шла мимо Розвадова, не желая откладывать, что раз имел на сердце, заехал шагом в усадьбу. Там, видно, распоряжение было такое, чтобы ксендза не принимать. Вышел ему навстречу слуга, посмотрел и пробубнил, что пана нет.
– Дорогая душечка, не лги, – отозвался пробощ, – я знаю, что есть, потому что я в корчме и хранилище узнавал; скажи пану, что прибыл пробощ со срочным делом.
Слуга хотел объясниться ещё, когда дверь в гостинный покой отворилась и пан Ян Шнехота, выставив через неё голову, начал кричать:
– Я болен, не приму, извините…
– Дорогая душечка, когда болны, то вам ксендз, равно как доктор, нужен, а я прибыл сюда не надоедать вам, но поздравить вас. У меня дело… Дело такое срочное и важное, что вы сами бы жалели, если бы меня послушать не хотели.
– Ну что снова? Что за напасть!
Ксендз, не слушая ничего, приблизился к двери, а пан Ян должен был ему отворить. Улыбчивое лицо ксендза Одерановского предсказывало что-то весёлое, хозяин тем мрачней его принял. Не просил его сесть. Стоял по середине.
– Что же там за трудное дело?
– Действительно, душечка моя, трудное, – сказал ксендз, ведя его к окну. Я хочу вам секрет поведать, и не какой-нибудь…
– Например…
Непрошенный пробощ сел в кресло и спокойно начал вытирать лицо.
– Дорогая душечка, – сказал он, – скажи мне,