Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фактически имеет место фатальный замкнутый круг, глубокая наезженная колея, в которую раз за разом срывается колесо русской истории. Нельзя полагаться только на вожжи – это очевидно – и нельзя отпускать, поскольку лошади не приучены к непринужденной рыси. Когда-нибудь очередной кучер непременно задремлет, и нас опять понесет, как понесло меня с этими рассуждениями о московских фиестах – впрочем, я уже закругляюсь; понесет дико, по кочкам, вразнос, потому что нельзя так равнодушно и подло презирать человека, так походя измываться над ближним своим, как это принято в нашем с вами Отечестве.
Вот вам, вольные жители разворованной страны, привет из тоталитарного лета 85-го года. Жара, июль, вся Россия стронулась в отпуска – люди едут к морям, в санатории, к теще на блины, на деревню к дедушкам-бабушкам. Переполненные поезда еле ползут в объезд Москвы, закрытой по случаю Всемирного фестиваля молодежи. На объездной станции Солотча, которую в мирные дни скорые проскакивают со свистом, многокилометровая пробка, детский плач, стоны и вздохи распаренных от духоты пассажиров, вдобавок – нестерпимая вонь: обочины вдоль всей длины простаивающих составов сплошь засраны. И чего ради, спрашивается, власть обрекла миллионы своих подданных, сотни тысяч стариков и детей на эту голгофу? Война? Катаклизмы? Если бы! Только затем, чтобы пятьдесят тысяч румяных юношей и девушек пригожих могли со смаком, на халяву оттягиваться две недели в специально устроенных для них в Москве резервациях. Разумного объяснения этой гнусности нет и не может быть: подлость всегда иррациональна, потому как прет из нутра. Зачем Москву перекрывать, ироды? Туда и москвичу не пробиться, в резервации ваши, – там менты в две шеренги, там дискотека для стукачей, там прогрессивная молодежь за мир борется, а ты куда прешь, патлатый?! СПИДа захотел? Они ж все заразные, все наркоманы, пидорасы и сифилитики, каждый третий – агент ЦРУ с тайным шприцом в ботинке, чтоб заражать москвичей, – что, не знал? Давай-давай, дуй к своей Машке в Мытищи, пока не замели в отделение… Нет, ребята. Так четко организовывать фестивали только мы умеем. И все наши праздники на поверку то самое – одно большое то самое, чем пропахли обочины станции Солотча летом 85-го года. Этот запах просто шибает в нос, когда я наблюдаю по телевизору открытие очередной грандиозной московиады.
И вот получилось так, что мы с Еремой по собственной дурости замазались во всей этой мерзости.
Теперь уже не припомнить, по какому такому поводу состыковались мы в тот вечер на Пушке – а может, не было никакого повода, кроме хорошей погоды, двух мятых рублей у меня в кармане да двух – у Еремы. Встретились и встретились; сбросились, подсчитали, приятно удивились собственной состоятельности – набралось аж на две бутылки портвейна – и степенным шагом состоявшихся литераторов направились в Елисеевский.
– Только давай без этих твоих заморочек, – предупредил на ходу Ерема, – без приставаний к дамам, без драк, фейерверков, а главное, без ментов.
Тут впервые у нас в рассказе проклевывается прямая речь; дело тонкое, однако позволю себе заметить, что прямая речь Александра Еременко (а Ерему в миру зовут именно так) состоит либо из акцентуированных высказываний, представляющих бесспорный интерес для самого широкого круга любителей русской словесности, либо из нелепейших инсинуаций по моему адресу; такой вот забавный психологический сдвиг, за которым, впрочем, нет ничего обидного, а только дружеское ревнование старого (и старшего) друга. Так что я не удивился и не обиделся (а просто дал в морду, соврал бы Довлатов), а просто сказал:
– Ты меня с кем-то путаешь. В жизни не приставал к дамам, а драки – это вообще не мой профиль, тем более с ментами. «И ментов, как братьев наших меньших, никогда не бил по голове», – кстати процитировал я, но Ерема поморщился и сказал, что ни с кем он меня не путает, потому и просит. К лету 80-го он пятый год жил в Москве без прописки (кто пробовал – знает, как это влияет на психику), а за полгода до описываемых событий ухитрился на пару с Мишкой Коновальчуком подраться с ментами прямо в 108-м отделении, оторвал какому-то капитану лацкан от шинели (я так полагаю, что ухватился за лацкан, отлетая от капитана) и находился под прессом вялотекущего следствия по делу об оскорблении при исполнении.
Да и мне родное 108-е осточертело изрядно. В последний раз, то есть неделю назад, очень мне там не глянулось – одни чужаки-белорусы, ни одной знакомой ментовской рожи, – и вывернулся я со скрипом, не сказать со скрежетом, без обычной ловкости ветерана психологических войн, набирающего за сезон с десяток приводов.
О чем я и толковал Ереме, пока мы стояли в очереди за портвейном, а потом с приятным грузом в пакете шли от Елисеевского вниз по Козицкому, да по Пушкинской улице, да по Столешникову, выглядывая уголки поукромнее. А укромных уголков-уголочков не было тем летом в Москве совсем.
Не далее как третьего дня мы с Жанной Чаевской облюбовали одну идиллическую на вид детскую площадку для обычных своих утех, то есть выпить и поговорить о любви; только сели, только пробочку сковырнули, только отхлебнули самую малость – до разговоров о любви еще недопили сильно, еще не потекли они игривой своей молодой струей – так, по глоточку, до первых раздумчивых, благостных междутемий и междометий, – как нарисовался, неведомо откуда, чуть ли не из бутылки выскочил рослый красавец-мент, по язвительности чистый змей, а по говору – помор помором, то есть, без балды, натуральный архангелогородский страж порядка в центре Москвы. Феерия. Хорошо, что бутылка в ногах стояла. Кланяется это чудное видение в пояс, берет бутылку двумя пальчиками за горло и говорит таковые диковинные слова:
– Здравия желаю… Жду от вас, граждане хорошие, заверений, что бутылка эта не ваша, не вы цинично распиваете ее в таком общественном месте, на детской, между прочим, площадке, а просто обжимаетесь тута, не реагируя на посторонние чужие предметы…
А мы с Жанной припухли и только киваем зачарованно, как бандерлоги. Потом Жанна низким, перехваченным злобой голосом интересуется:
– И откуда вы только… столько всего знаете, сержант?
– Служба, гражданочка, – отвечает архангел порядка, наклоняет бутылку чуть в сторону от песочницы, и (тут у рассказчика, у меня то есть, голос начинает звенеть и подпрыгивать) на наших пустеющих глазах все наше розовое и крепкое, на последние копеечки купленное, дивно закругленной ароматной струей проливается в землю. Вино льется, экзекуция длится, народ безмолвствует; засим, небрежно швырнув бутылку нам в ноги, мент удаляется. Мы продолжаем безмолвствовать ему в спину: я по центру, промеж лопаток, а Жанна под обрез фуражки, где мозжечок, – потом, на выдохе, смотрим на пустую бутылку и друг на друга. Занавес.
– Дальше не положено смотреть, – согласился Ерема, цитируя самого себя.
Мы стояли в огромном затхлом парадном – последнем жилом парадном перед зоной отчуждения, разделяющей Кремль и город; нет, мы не прятались по углам, а пили на марше, умело используя складки местности и естественные укрытия типа подъездов, и только что по-деловому, без сантиментов перелили в себя портвейн из первой бутылки.
– Видел я трех учтивых ментов. Первый подозревал во мне серийного убийцу. Второй всякий раз величал по имени-отчеству перед тем, как огреть дубинкой. Третий вылил вино, зараза, зато не бил и не вешал на меня трех жмуриков. А все равно в душе пустота. Знаешь ли ты, Ерема, что такое учтивый мент?