Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не желаю, – отрезал подозреваемый.
– А что желаете? Может, разопьем мировую?
– Очень желаю понаблюдать, как вы будете хорохориться в отделении, – таков был ответ.
– Какое у вас извращенное любопытство, – сухо заметил Ерема, поглядывая в блаженную лиловую темень Тверского бульвара. Там было много хороших, пустых, длинных скамеек. Их не было видно отсюда, но мы их видели. – Я полагаю, урок закончен.
– Струсили, да? – спросил недотыкомка с каким-то истерическим, крысячьим злорадством.
Мы с Еремой переглянулись.
Лучше бы он этого не говорил.
– Просто мы очень не любим ходить в милицию, – пояснил Ерема, а недотыкомка хмыкнул и пробормотал что-то типа «оно понятно». – Поэтому у нас к вам маленькая просьба. Так, для спокойствия души. Мой товарищ, понимаете, он такой любопытный и беспокойный, ни за что теперь не уснет… В общем… Не могли бы вы… вот прямо сейчас, без формальностей, показать, что там у вас в вашем идиотском кейсе?
– Смеетесь?! – недотыкомка вскинулся, как ужаленый, и все, что там было под шляпой, оскалилось и побагровело.
– Шутки в сторону, – возразил Ерема. – Или здесь, или в отделении.
– В отделение! – воскликнул несчастный. – Немедленно! Прямиком!
– Вперед! – скомандовал Ерема загробным голосом, мы подхватились и двинулись, рассекая бульвар, по направлению к знаменитой некогда «Лире» – туда, где теперь сияет своими стеклами не менее знаменитый «Макдоналдс». На злобном азарте влетели во двор, под арку – а там, во дворе, бил дежурный свет из распахнутых дверей отделения, маячили силуэты покуривающих ментов – и как-то не верилось, что это мы сами, по собственной дурости летим к ним на огонек. Сами, не под конвоем, проходим последние пятьдесят метров, отделяющие нас от крашенных синей краской казенных стен, от ржавых, но толстых решеток родного 108-го… Да еще при оружии, то бишь с фауст-патроном портвейна. Это уже перебор, подумал я, вспоминая непрошибаемый апломб мента-белоруса, оравшего на меня в отделении неделю назад. Угашайса, таварыш сяржант. Вот зараза…
…Неделю назад меня повязали неподалеку отсюда, в Настасьинском переулке, в одном из домов, отселенных как раз в преддверии Олимпиады. У Вальки, первой моей жены, был приятель по фамилии Лобасов – небольшого росточка, очень такой общительный и веселый горбун, неведомо сколько лет преподававший в общаге МЭИСа начальный курс фарцовки, основы диссидентства и введение в совместное проживание всех со всеми. Работал Лобасов сторожем в храме на Козьем Вражке и, по общительности своей, душевно дружил с тамошними старушками – теми еще, надо сказать, старушками: знаменитыми писательскими вдовами, актрисами больших и малых театров, легендарными любовницами полководцев, тиранов и прочими интересными прихожанками от семидесяти и старше. Прихожанки регулярно снабжали Лобасова разного рода дефицитом – от безобидного зеленого горошка до импортных шмоток на реализацию и тамиздата. Вот на квартире одной из них, отселенной в Чертаново, он и обосновался на лето. После переезда вдовы оставался какой-то хлам, какая-то мебель красного дерева, которую предполагалось продать, – Лобасов подрядился ее сторожить с немалой выгодой для всех нас. Имелось в виду устроить в центре Москвы литературный салон со зваными вечерами и чтением стихов при свечах (электричество в доме уже отрубили) – однако по лобасовским представлениям о рае как об общежитии без вахтера салон довольно быстро превратился в салун. Аура отселенной шестикомнатной коммуналки была такова, что башня из слоновой кости практически не возводилась, а дом свиданий легко; поначалу к Лобасову и впрямь повалили любители литературы, но очень скоро их потеснили и выжили профессионалы по части превращения отселенных квартир в притоны.
Но это потом, не сразу, а неделю назад Лобасов торжественно открывал свой салон, и были свечи, индийский чай, горячее вино и Ванечка Жданов, читавший дивной красоты, немного нездешние по накалу и ассоциативному ряду стихи. Народу на первую читку позвали немного, человек десять; пришло, как водится, человек тридцать-сорок, и сидеть довелось кому на полу, вокруг кастрюли с глинтвейном, а кому на матрацах, по непрезентабельности своей брошенных переселенцами в старом доме. Никто этих грязных матрацев, жутких обоев, заскорузлого паркета не замечал: в катакомбах Третьего Рима горели свечи, звучали стихи, в живой позолоте пламени внимали стихам прекрасные в своей отрешенности молодые лица. Много в нашей тогдашней жизни было смешного и бестолкового – но полуподпольные чтения семидесятых, спаянность внимавших, ощущение общинного братства было очень серьезным. И дело не только в легионерах, которые уже топтались перед парадной дверью (а трое поднимались по черной лестнице отселенного дома – их, отселенные дома, накануне Олимпиады прочесывали регулярно), – было знание, что за окном нет воздуха, а чистые огоньки смыслов теплятся в катакомбах. Теперь это знание почти утрачено. Но это так, к слову.
Менты ввалились и с ходу определили, что вышли не на притон, а на нечто темное – нюхом учуяли общинный дух. Пока Лобасов объяснял свои права на отселенный дом и характер сборища – праздновался, надо понимать, день рождения поэта Пушкина, – прошлись по личикам и помрачнели: мужики сплошь уроды, носачи да волосатики, а девушки одна другой краше, роза к розе, цветок к цветку. Во всем, что касается женской красоты, нет человека ранимее и завистливее мента – это, представьте себе, издержки профессии. И пошла тотальная проверка документов – с окриками, грубыми ментовскими приколами, злорадным хамством по отношению к плюгавой интеллигенции. Народ бухтел, но терпел (не было среди нас Еремы). Не хочу сказать, что менты по природе хамы. Это слишком огульно. Мент – хам по профессии. По ихней науке следовало спровоцировать самого бойкого и запротоколировать. Во-первых, галочка, а во-вторых, зацепка – чтобы затем, буде понадобится, выдернуть через него всю цепочку. Все это я понимал – но рядом со мной на полу сидела Валька, звезда Колымского края, и эта родная моя красавица беззаботно следила за тем, как приближается к нам проверка, листая книжку совершенно запретного журнала «Посев». А за нею, в изголовье дивана, стопками лежало бесценное лобасовское собрание «Континента» – в количестве вполне достаточном, чтобы отправить Лобасова в родные Валькины места лет эдак на пять. Так что я даже не потрудился встать, когда проверка надвинулась, а с понтом протянул снизу вверх билет студента Литературного института.
– А ну, встал! – гаркнул белобрысый мент в чине сержанта.
– С какой такой стати? Я, может, постарше тебя по званию…
Мент покраснел, заиграл желваками и в бешенстве стал тыкать пальцем в тулью своей фуражки:
– У мяня тут герб Советского Союза, понял?! Ты сячас с гасударством гаваришь, а ня со мной, понял?!
– Ты на меня своих белорусских вшей не тряси, – заметил я достаточно миролюбиво, чтобы тут же не получить по тыкве. – Твое дело – сличить фотографию с оригиналом…
Дослушали меня разве что от изумления – но быстро опомнились, скрутили, поволокли вниз по лестнице, а там известно куда – все туда же… И четыре часа мытарили в отделении на грани между мордобоем и пятнадцатью сутками; четыре часа бесновался обидчивый белорусский сержант – только-только удавалось его слегка притушить, как на пороге возникала очередная порция моих приятелей с их невыносимо интеллигентскими замашками (была даже мысль оставить меня в камере до утра, дабы уберечь от дурной компании), – и четыре часа маялась под окнами отделения Валентина, у которой Лобасов, слава Богу, успел перехватить недочитанный антисоветский журнальчик…