Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Азанчевский всем дал понять, что он исходно не расположен к многозначительному шаманству и всякому иному актерству, чем разочаровал окружение, поэтому эти милые люди быстро рассеялись в пространстве.
К чести его, он ни в коей мере не был обижен или задет. Наоборот, я убедился, что он лишь рад обретенной свободе от докучавших ему обязательств. Что так ему привычней и проще существовать на своей орбите. Поэтому я и сам старался пореже напоминать о себе. И редко посещал его логово.
4
В молодости я и почасту, да и подолгу перемещался, и мне было странно и непонятно его отсутствие интереса к нашему многоцветному глобусу.
Когда об этом зашел разговор, он по обыкновению хмыкнул и сухо заметил, что, в свой черед, не понимает такого глобтроттерства.
– Мы ленивы и нелюбопытны? – осведомился я не без яда.
Он выразительно усмехнулся и отозвался:
– Хотел лишь заметить, что место нашего пребывания не так уж располагает к глобтроттерству.
– Я часом вас не задел? Однако ж… экая тонкая у вас кожа.
Он хмуро покачал головой.
– Кожа моя давно дубленая. Могу пояснить, почему я не рвусь увидеть неведомые края.
– Очень обяжете.
– Вы полагаете, что, путешествуя, вы расширяете горизонты и обретаете новый опыт? Допустим. Однако вы обнаруживаете, что все обстоит не так линейно.
Знакомый пассаж. Я узнаю, что кое-что успел обнаружить. Похоже, он съездил вместо меня.
Мою недовольную усмешку Азанчевский проигнорировал, все так же последовательно, неторопливо вколачивая гвоздь за гвоздем.
– Вам надо бы помнить, – сказал он мягко, словно боясь меня огорчить, – у наших детских очарований недолгий, ограниченный срок. И тут уж ничего не поделаешь. Вы были правы, когда заметили, что я не испытываю пристрастия ко всем этим судорожным передвижениям.
– Оказывается, я уже прав, – продолжил я внутренний комментарий.
– Узнать страну, ее флору, фауну, вкус, запах, тем более аборигенов, за несколько дней – предприятие странное, сомнительное и просто бесплодное. Можно понять подержанных дам, ринувшихся вознаградить себя подобным судорожным манером за вынужденное свое воздержание и скуку, пожравшую лучшие годы. Вот и снуют все эти табунчики по градам и весям пяти континентов. Проносятся в своем грустном галопе, мало что, в сущности, замечая и ничего другого не слыша, кроме своих же собственных взвизгов.
– Меж тем, – вздохнул он почти сочувственно, – восторги фальшивы и предназначены хотя бы отчасти подретушировать усталость, тайную разочарованность и непременную обязанность отщелкать несколько фотоснимков какого-нибудь погасшего кратера, сыграть в игру для старых детей – она называется «я там была».
Очень возможно, что эта забава и в самом деле их поднимает на некую новую вершину и поселяет в них чувство гордости. Их можно понять, а вас – нельзя. Меньше всего я предполагал, что вы прилепитесь к хороводу.
– Лестно слышать, – сказал я, – но что худого в том, чтоб увидеть берег дальний?
– Фантомы, – жестко сказал Азанчевский. – В детстве мы радостно возбуждаемся, прислушиваясь, как трубно звучат чужие прекрасные этикетки. Достаточно только упомянуть какое-нибудь Вальпараисо.
Но нынче вы сразу же понимаете, что этот фонетический праздник обозначает обычную улочку, которую, воспряв ото сна, вы видите из угла гостиницы.
Вальпараисо – это всего лишь лавочник, отворяющий утром свой магазинчик. Тетка, зевающая на углу. Тощий юнец на велосипеде. Все просто, буднично, обыкновенно – ни тени той волшебной загадки, которая померещилась вам, когда вы услышали в первый раз это магическое слово. Бывает сочетание звуков, стоит их только произнести – и воздух наполняется музыкой. А значат они, на самом деле, не так уж много – улочка, лавочка.
– И что же следует из такого срывания масок и одежд?
– А ничего. Кроме грубой реальности. Вы побаиваетесь ее, а я – нисколько. Ибо не связывал с нею неба в топазах, в алмазах или в других драгоценных камнях. Зато застрахован от краха иллюзий и всяческих иных неприятностей, подробно описанных беллетристами, к которым я глубоко равнодушен.
– Классиков – на свалку истории? – спросил я, стараясь придать интонации весь накопившийся сарказм.
– Зачем же? – он лишь приподнял брови. – Этого я не имел в виду. У славных покойников столько адептов, оруженосцев и толкователей. Было бы крайне немилосердно лишать их столь привычных компаний и прочих жреческих ритуалов. Не говоря о потребности в вымысле. Хотят обливаться над ним слезами – флаг в руки. Компания превосходная.
Но я – воздержусь. В моем столетии вымысел – слабая защита от всяческих неприятных превратностей. Меньше соблазнов и милых легенд. Что радует. Слишком небезопасны. Особенно при яркой расцветке.
Я сухо сказал:
– Не спешите радоваться. Такие реалисты, как вы, обычно слишком честолюбивы, чтобы обойтись без легенд.
– Ничуть я не честолюбив! Клевещете. Меня даже в детстве не заносило. Именно ваша генерация все сделала, чтоб мое поколение было свободно от всяких мифов. Больше того, если б был подвержен, я задушил бы эту инфекцию в самом зародыше. С этой чумой быть независимым невозможно. А независимость – та территория, которую следует отстоять любой ценой. Без независимости и мир и жизнь теряют смысл. Печально, что ваша генерация привыкла без нее обходиться.
– Оставьте в покое мою генерацию. Вам бы разобраться с собой. Древние сказочки вас не греют, реалии внушают вам оторопь, иллюзий надо остерегаться. Понять бы, куда податься крестьянину?
Азанчевский поморщился.
– Ну, если дело дошло до народнических всхлипов, то дело плохо. Мертвое дело. Крестьянин, кстати, давно уже знает, куда ему направить стопы. Похоже, вы еще реже, чем я, выходите в город и потому имеете смутное представление о возобладавшем контингенте и прочем понабежавшем составе. Жизнь, дружок, не стоит на месте. Все обновляется, преображается, меняет кожу, цветет и пахнет. Как всякий пишущий человек, вы очень условно и зыбко связаны с быстро меняющейся повседневностью. На это неоднократно указывала покойная правившая партия на каждом очередном курултае.
Но вы – дитя либеральных времен. Которые, если трезво взглянуть, по многим приметам дышат на ладан. Кроме того, вы еще и эстет. Я ведь заметил, как вас порадовало волшебное слово «Вальпараисо».
– А хоть бы эстет, – сказал я с вызовом. – Отличное слово. Ничем не хуже, чем «Вальпараисо». Я не вкладываю в слово «эстет» ни крамолы, ни брани. Мне оно нравится. А содержательно мне оно близко. Хотя неизменно настораживало чуткий на чужесть слух сверхдержавы.
– И неслучайно настораживало, – весело сказал Азанчевский. – Поскольку эстетический вкус был архиопасен для искусства социалистического реализма. Всякие тонкости