Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ОСОАВИАХИМ? Я правильно выговорил? Вы ведь туда наверняка бегаете – и, конечно, бесплатно.
Глаза его увлажнились. Он смотрел в пространство. Вернее, во время – и где-то там вдалеке видел самого себя: юного правоведа.
Зайцев подсунул листочки поближе.
– Эта тоже эрмитажная? – вернул он Алексея Александровича на землю.
– Да, тоже. Это… это… – Алексей Александрович ткнул пальцем в верхний листок, чуть ли не прорывая бумагу, – Дирк Боутс, «Благовещение».
«Студентики», – мысленно отметил на своем языке Зайцев. Алексей Александрович смахнул этот листок позади остальных.
– Это, – яростно ткнул он в жалко распростертую фигуру замерзшего по пьяни Фокина, – «Меццетен» Ватто.
– А картина как называется? – уточнил Зайцев, подивившись сложному имени художника.
– «Меццетен»!
– Хорошо, хорошо.
– Кисти. Антуана. Ватто.
– Тоже Эрмитаж?
Уничижительный взгляд. «Ага, каждый должен знать, кто это».
– Ладно. А следующий?
Алексей Александрович близко поднес к глазам рисунок, переснятый с фотографии, на которой было запечатлено тело убитой Карасевой.
– Это что у нее в руке? Цветок?
– Гвоздика.
– Это Рембрандт, – отозвался Алексей Александрович, голос его вдруг сделался тусклым, сдавленным. – «Женщина с гвоздикой».
– Какая? Кто?
Пауза. Затем полные плечи приподнялись и опали:
– На эту тему, товарищ Зайцев, можно кандидатскую защитить, – печально сообщил он. И опять умолк.
– Тоже Эрмитаж?
Молчание – знак согласия.
– Ну а эта, Алексей Александрович? Вы посмотрите: тоже неизвестная?
Фаина Баранова с цветком и своей – или не своей? – метелочкой из перьев.
Алексей Александрович, видимо, немного успокоился, голос по-прежнему звучал грустно, но слова опять лились из него без всяких усилий, как вода из крана. Зайцев старался врезать себе в память каждое слово, еще не известно, какая деталь и как может пролить свет на убийство Фаины Барановой.
– Это Изабелла Брандт. Более известная как первая жена Рубенса. Этот портрет написан ван Дейком, знаменитым портретистом, чрезвычайно модным, снискавшим успех и славу. Сам Рубенс неоднократно писал портреты Изабеллы. Но этот – из эрмитажного собрания. Изабелла умерла сравнительно молодой по нашим меркам, от чумы.
– У них были дети? – на всякий случай спросил Зайцев. Может, и Фаина Баранова только казалась окружающим кошелкой без личной жизни, а на самом деле…
– Трое.
Поразительная память Алексея Александровича порадовала Зайцева.
– Можно на них всех посмотреть? Не на детей Рубенса, конечно. На картины эти. Здесь, в Эрмитаже.
– Сейчас?
– Да, сейчас. Если можно.
– Музей скоро закрывается, скоро всех посетителей попросят на выход, – оглянулся на темнеющие окна Алексей Александрович: ему явно хотелось отделаться от назойливого собеседника.
– Я же не по билету прошел, значит, и посетителем не считаюсь. Ведите!
– Куда? – растерялся Алексей Александрович.
– То есть как – куда? Вы же сказали, все собрано по своим залам.
– В нидерландской живописи мы уже были.
– Мы же не знали, что вот эти картины тоже хотим посмотреть.
– Мы прошли сквозь эти залы. Их там нет.
– Откуда вы знаете?
– Молодой человек! – в голосе опять прорезались визгливые нотки. – Ваше невежество…
– Ой-ой, да, мое невежество, это точно, – успокаивающе поднял ладони Зайцев. – Я же не спорю. Так почему вы считаете, что их там нет?
– Потому что их там нет!
Зайцев знал воровские «истерики» – когда матерые уголовники начинали визжать и биться, поливая всех и вся бранью. Но, видимо, и интеллигентам такое было не чуждо; на свой, конечно, манер.
– Это для вас, – едко подчеркнул Алексей Александрович, – все картины одинаковы, как воробьи, а для кого-то каждая – неповторима, как лицо любимого человека. Вы бы, наверное, заметили, что вашей любимой женщины нет дома?
– Думаю, да, – кивнул Зайцев.
«Не факт», – подумал он с сожалением.
Зайцев старался отвечать покороче и попроще, чтобы не сбить своего чувствительного и высокомерного собеседника. И тот только покачал головой:
– Нам пора.
– Еще один вопросик, – Зайцев наклонился так близко, что чувствовал запах талька, который пробивался сквозь старый, но хорошо сшитый пиджак из-под мышек взволнованного и потеющего Алексея Александровича. – А если я вам опишу картину, вы ее узнать сможете?
– Это зависит от вашего литературного мастерства.
– То есть сможете?
– То есть – сомневаюсь, – съязвил Алексей Александрович. Враки это все, будто полные люди добродушны. Алексей Александрович был весьма ядовит.
– Но я все-таки попытаюсь, – не отступал Зайцев. Через пустой зал прошла смотрительница, задала вопрос одними глазами.
– Мы уже уходим! – крикнул ей Алексей Александрович самым медовым тоном.
– Мы еще минуточку только задержимся! – пересластил того Зайцев. Смотрительница подозрительно покосилась на обоих, но ничего не сказала.
– Значит, так.
Зайцев напряг память. Она сразу навеяла утренние промозглые сумерки. Елагин парк спал мрачно-золотистой, как старая парча, громадой. Ступни обдало мокрым холодом: он шел к месту убийства прямо по траве, в тех же парусиновых туфлях, в каких его арестовали в мае. Кусты. Желтеет дерево. Небо потихоньку голубеет; поодаль виден мостик. Оранжевая рубаха американского чернокожего коммуниста полыхает, как костерок. Взгляд сразу метнулся туда. Но в центре группы был не негр, а женщина в бутафорском ожерелье. Труп старухи на коленях, руки разведены: на них наброшена простыня. Еще одна убитая тоже на коленях, она молода. Писк. Младенец! Он был в руках у убитой. Словно старуха принимала его, единственного живого, у другого трупа.
Зайцев умолк.
Алексей Александрович смотрел на тупые рыла своих войлочных туфель. Неужели мимо?
– Может, я попробую схематично набросать на бумажке? Вот здесь, на обороте, – засуетился Зайцев. Неужели промах?
Алексей Александрович, наконец, разлепил губы.
– Судя по вашему описанию, это «Обнаружение Моисея». Работы Паоло Веронезе, – молвил он. И тут же в глазах его блеснул злой огонек: – Моисей – это изображенный на картине младенец. Веронезе – художник, который ее написал, – презрительно пояснил он.
У Зайцева сердце билось как сумасшедшее.