Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обуреваемый этими мыслями, удалился светлейший с бала, но ни одного из своих решений выполнить не успел — его железное здоровье пошатнулось. Меншиков надеялся преодолеть болезнь по-русски: посещением мыльни, но она нисколько не помогла — наоборот, ухудшила самочувствие. После того он уже не выходил из дому, хотя поначалу не придерживался постельного режима. Его навещали повседневные посетители, члены Верховного Тайного Совета: Апраксин, Головкин, Голицын, Остерман. Светлейший вел деловые разговоры, писал письма. Но вскоре консилиум медиков запретил больному заниматься делами, и число визитеров значительно поубавилось. Открылось кровохарканье, и врачи, слетевшиеся к его одру, словно вороны, начали каркать: состояние-де безнадежно! Светлейший не верил в свою близкую кончину (и правильно делал, ему оставалось жить еще два года, причем изведать за них столько, что иному и на целый век хватит!), однако был он человек предусмотрительный, а потому написал для государя завещание и поручил свою семью Верховному Совету. Но потом пожалел, что поддался переполоху: крепкий организм одержал победу и светлейший пошел на поправку. Улучшение, к несчастью, наступало чересчур медленно.
Тогда в подлинность болезни генералиссимуса наконец поверили, тем более что и царь с сестрою, навестив «батюшку», вышли от него со странным выражением лиц: не то печальной неуверенности, не то надежды на близкое освобождение из-под деспотической власти.
Все время, как и обычно, в доме на Преображенском толклось великое множество народу, однако искали общества не больного старого министра, а здорового молодого царя. Да, за какие-то несколько недель болезни и молодой государь, и Верховный Совет как-то привыкли обходиться без него. И если в первые дни ощущалась некая робость из-за того, что не у кого было каждую минуту совета спрашивать, то потом все начали находить в отсутствии Меншикова все больше удовольствия и даже лелеяли надежды: а вот кабы Данилыча и в самом деле Бог (или черт?) прибрал, как оно хорошо-то было бы! И почти тотчас после того, как Меншиков слег в постель, была выпущена из Шлиссельбурга инокиня Елена — Евдокия Лопухина, первая жена Петра Великого и бывшая царица, врагом которой всегда был Меншиков — немало она была обязана ему и своим заточением, а потом и смертью сына. Впрочем, как ни тяжко было Александру Даниловичу узнать о сем, он понимал, что нельзя держать в тюрьме бабку царя. Вообще ему самому нужно было об ее освобождении давно позаботиться… И все же, выздоровев, он постарался не допустить приезда Евдокии в Петербург, а отправил ее в Москву под предлогом, что внук на коронацию приедет в старую столицу.
Петр согласился на эту меру, и Меншиков вдруг обнаружил, что согласие его что-то значило: если бы Петр начал противоречить, светлейшему пришлось бы подчиниться. Кажется, юнец начал входить во вкус государственной власти! Да, во время болезни «батюшки» он все сильнее привязывался к сестре и предпочитал бывать в ее обществе, тем более что там собиралось множество интересного и веселого народу, а прежде всего — тетушка Елисавет.
Современник описываемых событий писал о ней: «В семнадцать лет, с рыжими волосами и бойкими глазами, со стройной талией и пышной грудью, она была само удовольствие, пыл чувств и страстей». Она привлекала своей жизнерадостностью, любовью к верховой езде, к охоте, и Петр с удовольствием носился вслед за ее амазонкой по полям и лесам по целым дням, вечерами слагая неуклюжие вирши о ее рыжих кудрях и синих глазах. Ну и по ночам он убегал вместе с Иваном Долгоруковым в поисках самых низменных удовольствий, которые не мог испытать с Елизаветой. Да, мальчик очень быстро превратился в мужчину, но лишь в смысле физиологическом, а не нравственном. Невеста же привлекала его все меньше. Мария совершенно стушевалась перед яркой и приманчивой прелестью Елисавет. С каждым днем она все меньше нравилась Петру, и он смотрел на свое будущее — как мужа этой холодной красавицы — почти с отчаянием. До светлейшего дошел слух, что юный царь однажды бросился на колени перед сестрой, предлагая подарить ей свои часы, только бы она избавила его от Марии.
Что в глазах Александра Даниловича значило — от него!
Он был возмущен и немедленно отправился в покои царевича в своем же дворце. Его появление произвело всеобщий переполох. Петр выскочил в окно, Наталья — в дверь. Его стали избегать. Наталья прозвала его Левиафаном и Голиафом. Она имела дар подражания и передразнивала Меншикова там и сям, высмеивая его, как могла, а пуще — его семью, в том числе важного Александра и замкнутую, надменную дочь.
Меншиков, несмотря на то что имел троих детей, не слишком-то разбирался в молодежи. Он привык к раболепию, почтению, послушанию. Ему было дико, что кто-то может ему прекословить. Даже Маша, когда пыталась возразить против решения отца сделать ее государевой невестой, имела дело не с ним, а с теткой Варварой Михайловной Арсеньевой, которая просто-напросто пригрозила постричь ее в монастырь, предварительно выпоров до полусмерти. И всех ее слез и прекословья отец так и не узнал, а потому пребывал в уверенности, что дочь невыразимо счастлива уготованным ей жребием. Ну а уж если он ничего не понимал в собственных детях, где ему было понимать в чужом ребенке, преждевременно повзрослевшем, преждевременно преисполнившемся самоуверенности воистину императорской?
Чтобы справиться с непомерно возросшей самостоятельностью Петра и его амбициями, Меншиков решил усилить свое давление. И вот тут-то он допустил роковую ошибку, потому что отныне это означало не просто пригнуть Петра к земле, но и унизить его достоинство. Достоинство молодого мужчины и молодого царя! Подобного Петр не мог снести.
Любой человек, который случайно оказался бы в тот день в Преображенском дворце, мог бы наблюдать очень странную картину.
Александр Данилыч Меншиков, разъяренный до такой степени, что лицо его приняло винно-красный оттенок, пинками гонял по комнате какого-то человека, резво бегающего на четвереньках туда-сюда, пытаясь увернуться. Правильнее будет сказать, что несчастный двигался на трех конечностях, ибо одною рукою прижимал к груди некий пухлый сверток. Меншиков тоже не просто так гонял свою жертву, а норовил именно сей сверток у бедняги выхватить, однако тот не давался и, когда ловкие руки светлейшего оказывались в опасной близости, просто-напросто падал плашмя, закрывая сверток своим телом и героически перенося более чем чувствительные тычки под ребра.
Наконец несчастный ненароком разжал пальцы — и в то самое мгновение светлейший, подобно коршуну, бросился вперед и вырвал у него вожделенный сверток, проворно спрятав его за спину и отскочив на безопасное расстояние, как если бы опасался, что жертва кинется отнимать свое добро.
Ничего подобного, разумеется, не случилось. Обобранный просто уставился на Александра Данилыча с выражением крайнего отчаяния.
— Ну чего, чего? — грубовато, но добродушно проговорил Меншиков. — Что за беда? Государь еще молод и не знает, как обращаться с деньгами. Я эти деньги взял; увижусь с государем и поговорю с ним.
Придворный, дрожа губами, с трудом встал, поклонился и, пятясь, вышел. Меншиков победно перевел дух и сунул сверток в ларец, стоявший на столе. Крышку он запер, ключ, привешенный на цепочке, надел себе на шею и с усталым, но победным выражением проворчал, обращаясь невесть к кому: