Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Где твоя мать? — спрашивает Джордж немного погодя.
Если он намерен искать «мою мать», лучше напомнить ему про керосин.
— Ты купил керосин? — невинно спрашиваю я.
Он снова смотрит сквозь меня. Я, оказывается, не только совершенно незнакомый человек, но еще и говорю на непонятном языке. Через десять минут Джордж поднимает взгляд от кассы, в ящичке которой считал фунтовые банкноты, и изумленно говорит:
— Черт, я забыл про керосин!
Я издаю сочувственные звуки.
Он с сомнением смотрит на дверь Лавки. Можно ли оставить домик-барометр без мужской фигурки?
— Как я могу пойти за керосином, если твоей матери тут нет?
— Я справлюсь.
— Не справишься.
Интересно, а откуда в кассе взялись все те деньги, которые он только что считал? Но спорить нет смысла: Джордж так упрям, что под присягой объявит черное белым, лишь бы взять верх в споре. Впрочем, Банти может зайти и дальше — объявить черное шкафом или бананом.
— Пойди приведи Патрицию, — распоряжается он. — Она присмотрит за Лавкой.
При словах «приведи Патрицию» у меня екает сердце. Приводить Патрицию — работа, которая неизменно достается мне, причем весьма неблагодарная. Стоит мне произнести: «Папа (или мама) говорит, чтобы ты пришла», как голову Патриции зловещим ореолом окутывают миазмы мрачности и она неохотно плетется на зов, на ходу проклиная меня за вторжение в ее отшельническую обитель.
Я медленно и неохотно поднимаюсь по лестнице, и мои колени всю дорогу протестуют. Я миную дверь спальни Банти; она сидит у туалетного столика, глядя в зеркало и причитая, как обычно: «Перл, Джиллиан», словно пытаясь вызвать Джиллиан из глубин зеркала. Когда я прохожу мимо, она видит мое отражение и дергается, словно увидев призрак. Но потом оборачивается и говорит каким-то сплющенным голосом:
— А, это всего лишь ты.
— Это только я, Руби! — выпеваю я ненормально бодрым голосом, барабаня в дверь Патриции.
— Пошла вон! — кричит она, и я вынужденно открываю дверь.
— Тебя папа зовет.
Патриция лежит на кровати, сложив руки на новообретенной груди и глядя в потолок, на манер задумчивого трупа.
— Пошла вон, — повторяет она, не глядя на меня.
Я терпеливо жду и после паузы повторяю сообщение. После еще одной паузы Патриция наконец едва заметно поворачивает голову в мою сторону и говорит безо всякого выражения:
— Скажи ему, что я болею.
— А что мне сказать — что у тебя болит?
Я знаю, что Джордж обязательно об этом спросит, и лучше запастись ответом заранее, чем второй раз тащиться вверх по лестнице. Патриция снова вперяет взгляд в потолок и безрадостно хохочет.
— У меня болит душа, — траурным готичным голосом объявляет она, закрывает глаза и надевает на лицо выражение изысканной скуки, которого вечно добивались прерафаэлиты от своих натурщиц.
— Мне так и передать папе?
Я прекрасно знаю, как он отреагирует, если я скажу: «Патриция не может сойти вниз, у нее болит душа».
Она смеется смехом Маделины Ашер[28]и взмахивает худой бледной рукой:
— Скажи, что у меня месячные, — тогда он точно отстанет.
Она права.
— Как всегда, — бормочет он, словно природа изобрела менструальный цикл специально, назло ему. — Ну что ж, все равно надо идти.
Он переворачивает табличку на двери, сообщая внешнему миру: «ВИТАМИНЫ ВЕТЗИМ — ЗАКРЫТО!»
Убедившись, что он точно ушел, я переворачиваю табличку обратно, чтобы все видели, что у нас «ВИТАМИНЫ ВЕТЗИМ — ОТКРЫТО!», и провожу пару приятных часов, продавая Любимцев и играя с ними. Я кидаю мячик маленькому, странному с виду белому терьеру (Патриция окрестила его Рэгзом), которого никак не хотят покупать, сколько бы Джордж ни сажал его в витрину с красным бантом на шее. Мы с Патрицией отчаянно жаждем, чтобы кто-нибудь купил бедного Рэгза, потому что Джордж все время грозится его усыпить (вот это эвфемизм так эвфемизм). (Интересно, а может, Джиллиан только притворяется, что умерла? Может, она просто крепко уснула и сопротивляется попыткам ее разбудить? Она всегда тяжело вставала по утрам.) Я усиленно молюсь и за Рэгза тоже. «Дорогой Иисус, Агнец Божий, прости мне мои прегрешения и хлеб наш насущный даждь нам днесь. Сделай Джиллиан счастливой и пошли Рэгзу хорошего хозяина, и я больше никогда-никогда не буду плохо себя вести. С любовью, Руби. Да приидет царствие Твое, аминь». В таком духе.
Я рада, что в тот роковой день не обошла вниманием никого из Любимцев: я расчесала шерстку всем котятам; дала всем хомякам побегать по прилавку; даже пыталась беседовать с Попугаем. Я вдруг поняла, в чем мое призвание: я стану торговать Любимцами, как отец мой прежде меня. Через несколько лет вывеска над дверью будет гласить уже не «Дж. Леннокс», а «Р. Леннокс». Вот где моя судьба! И уже не важно будет, что нам не разрешают держать собственных Любимцев (личных, не предназначенных для извлечения прибыли), — ведь ВСЕ Любимцы в один прекрасный день станут моими. Мечтать не вредно, Руби.
В Лавку вваливается Джордж — в каждой руке у него по огромной канистре с керосином, и он с лязгом и плеском грохает их на пол в углу Лавки, рядом с большой бочкой опилок. Будем надеяться, что его сигарета туда не перепрыгнет!
— Осторожно! — вскрикивает Банти, когда я вхожу на кухню.
Она готовит ужин — колбаски, яичницу-глазунью и жареную картошку. Инспектора по технике безопасности кондрашка хватила бы при виде химически успокоенной Банти у плиты. Все внимание Банти устремлено на проволочную сеточку с ломтиками жареной картошки — к большому ущербу для колбасок, тихо обугливающихся в лужицах чадящего жира. Не говоря уже о яичнице, белок которой по краям обрастает ломким черным кружевом. Я перемещаюсь к холодильнику за стаканом молока — короткими перебежками, прижимаясь к стенам кухни, подальше от зловещей сковороды.
— Ужин готов, — говорит Банти, осторожно встряхивая корзинку с картофелем фри. (Банти была бы гораздо счастливей, будь у нее в руках огнетушитель.) — Приведи Патрицию.
— Она плохо себя чувствует, — сообщаю я.
Банти едва заметно поднимает бровь.
— У нее душа болит, — объясняю я.
— Руби, не умничай, а пойди и приведи ее.
Почему они все не хотят, чтобы я была умная?
Остаток вечера проходит в тихих забавах. Джорджа, как обычно, нет. Патриция, тоже как обычно, сидит у себя в комнате. Она уже дошла до третьего тома взятой в библиотеке книги «В поисках утраченного времени» — я прочитала аннотацию и знаю, что это про «метафизическую двусмысленность реальности, времени и смерти» и про «власть ощущений, способную воскресить воспоминания и обратить время вспять». Кажется, это что-то ужасно интересное, — но как же можно обратить время вспять, если оно несется вперед, цокая копытами, и никто никогда не возвращается. Правда ведь?