Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нелл и Лилиан покормили Тома ужином — печенкой с картофельным пюре — и показали открытку от Альберта, с зернистой фотографией довоенного Ипра. «Он пишет, что у них стоит отличная погода», — сказала Лилиан, читая открытку, и Том расхохотался: Альберт в своем репертуаре, всегда напишет что-нибудь такое. Иногда Том ловил на себе взгляды Нелл, словно говорящие, что он трус по сравнению с Альбертом. Впрочем, сестры всегда любили Альберта больше. Альберта все любили (кроме Рейчел, конечно), и Том иногда завидовал, но недолго — злиться на Альберта было невозможно, сколько ни пытайся. Вот Джек Кич — иное дело. Он, кажется, слишком умный. Он не подходит для Нелл, скорей подошел бы для Лилиан.
Впрочем, Том сам про себя знал, что он трус. Вчера к нему на улице подбежала женщина и закричала, что он прячется в тылу, и он страшно покраснел. Потом подошла другая женщина, совсем пьяная, и сказала: «Правильно, парень, в штатском шкура целей будет», и он покраснел еще сильнее. Том знал, что первая женщина права, он действительно прячется в тылу. Прячется потому, что от одной мысли о фронте у него душа уходит в пятки. Когда Том думал о войне, его охватывало странное чувство — словно все внутренности разжижаются. И еще он не хотел бросать бедную малютку Мейбл — как же она будет без него? Работодатель Тома был членом общества Друзей.[29]Он пошел в призывную комиссию и умудрился получить для Тома освобождение — сказал, что все остальные его клерки ушли на фронт и компания не сможет продолжать работу, если и последний клерк тоже уйдет. Тому дали отсрочку на полгода, но он знал, что продления не получит. Может, пойти на комиссию и заявить, что он — сознательный отказник? Впрочем, на это ему тоже смелости не хватит — все жители Гровза знали, что случилось с Эндрю Бриттеном, школьным учителем с Парк-Гров, который был сознательным отказником.
Том пошел домой длинной дорогой, потому что вечер выдался дивный. Май — его любимый месяц, за городом как раз цветет боярышник. Том с Мейбл часто катались на велосипедах за город, и Том рассказывал молодой жене про то, как мальчиком жил в деревне, и про мать; он даже рассказал, как страдал, когда она умерла, — кроме Мейбл, он никогда ни с кем про это не говорил. У Тома была фотография матери, сделанная бродячим фотографом, французом, незадолго до ее смерти. Том нашел фотографию в пачке других в то утро, когда отец сказал, что мать умерла. Фотографии валялись на кухонном столе; отец был в таком состоянии, что даже не заметил их. Фотография Алисы была в красивой рамке чеканного серебра, с красной бархатной подложкой, и Том взял ее и спрятал у себя под матрасом, чтобы это был прощальный подарок только для него одного. Но позже, когда они, горюя, единым фронтом противостояли омерзительной мачехе, Том показал фотографию Лоуренсу и Аде — правда, не отдал, несмотря на просьбы, мольбы и рыдания. Теперь фотография гордо стояла в центре дубового комода у Тома в гостиной, и Мейбл каждый день смахивала с нее пыль и часто говорила: «Бедная женщина», и если Том слышал, то при этих словах у него странно перехватывало горло.
Небо над улицей Святого Спасителя было темно-синее, почти фиолетовое. Том шел, задрав голову и глядя вверх, и вдруг ему показалось, что кусок неба — чуть темнее окружающего фона — отделился и куда-то поплыл сам по себе. Том удивленно смотрел на него, а потом услышал восклицания других людей и увидел, что они тоже стоят, задрав головы, и кто-то благоговейным полушепотом произнес: «Это цеппелин!» — а другой отозвался: «Черт возьми!» Несколько женщин с визгом побежали укрываться в домах, но остальные стояли и наблюдали, как завороженные. Цеппелин так волшебно висел в небе, что мысль о бомбах никому и в голову не пришла, — но тут раздалось гулкое БУБУХ, и что-то прошло дрожью по всему телу Тома, и колоссальная вспышка осветила всю улицу, и Том вспомнил про Нелл и Лилиан и их шторы для затемнения. В следующую секунду все было абсолютно тихо и совершенно неподвижно, если не считать клубов дыма, огромных, как облако. Потом раздались крики и стоны, и Том увидел человека, у которого не хватало полголовы и одной ступни, в то время как похожая ступня валялась на дороге. Девушка сидела, сжавшись, на ступеньках методистской часовни и скулила, как раненое животное, и Том подошел к ней и попытался сказать что-нибудь утешительное. Но когда он нагнулся к ней и спросил: «Вам помочь, барышня?» — она посмотрела на его руку, завизжала и отскочила, и когда Том тоже посмотрел на свою руку, он понял почему: кисти на руке не было, только обрубок серо-голубой блестящей кости и обрывки сухожилий. К Тому подбежал солдат в форме и сказал: «Держись, парень, пойдем» — и доставил его в больницу на задке чьей-то телеги.
Солдат дал Тому отхлебнуть чего-то из своей фляжки и все время обеспокоенно поглядывал на него. Он перевидал много раненых, но ни один из них не хохотал как сумасшедший.
Рука чудовищно болела, словно ее окунули в расплавленный металл, но Тому было все равно. Теперь его не отправят на фронт, он останется с милой женушкой и сможет помахать культей перед носом у любого, кто назовет его тыловой крысой.
* * *
Лилиан и Нелл сидели на койке у Тома, и Нелл отвела прядь волос с лица брата. Его доставили в госпиталь на Хаксби-роуд — бывшую столовую для работников «Роунтри», которую переоборудовали в больницу для раненых, доставленных с фронта, и сестры вели себя так, словно он — настоящий раненый солдат. Обе улыбались ему, а Лилиан даже наклонилась и поцеловала его.
— Бедный Том, — тихо сказала она, а Нелл улыбнулась и ответила:
— Наш храбрый брат — вот погоди, я напишу об этом Альберту.
Оставшиеся в живых носительницы фамилии Леннокс балансируют на грани двух миров — мира невинности и мира опыта. Для меня эту грань символизирует экзамен «одиннадцать плюс», который мне скоро предстоит держать и который навеки определит мою судьбу. Для Нелл это переход от жизни к смерти, для Банти — соблазн супружеской неверности, которому она, может быть, поддастся, а может быть, и нет, а для Патриции… Патриция приходит ко мне в спальню как-то в январе, вечером, и гордо объявляет, что вот-вот потеряет девственность.
— Ты хочешь, чтобы я тебе помогла ее искать? — рассеянно спрашиваю я, не совсем уловив, что именно она сказала.
— Не строй из себя умную, — рявкает Патриция, выскакивает и захлопывает дверь.
Так как я именно сегодня позорно провалила тренировочный экзамен «одиннадцать плюс» по математике, слова Патриции причиняют особенную боль, и я долго смотрю на несправедливо обиженную дверь спальни, раздумывая о том, как сложится мой жизненный путь. Пойду ли я по стопам сестер — как живых, так и мертвых — в гимназию для девочек имени королевы Анны или же отправлюсь в отстойник для человеческого сырья — общеобразовательную среднюю школу на Бекфилд-лейн? Дверь спальни не только хранит ключ к моему будущему, но и служит опорой для висящего на ней календаря «Старая добрая Англия», рождественского подарка от тети Глэдис. Эта старая добрая Англия весьма далека от нашей семьи — месяц за месяцем, страница за страницей одни крытые соломой сельские домики, шпили далеких церквей, стога сена и пригожие молочницы. Кроме того, в календаре кучи полезной информации — не будь его, как бы я узнала, например, когда празднуется День доминионов? Или дату битвы при Гастингсе? Жаль лишь, что от этого никакого толку на экзамене «одиннадцать плюс».