Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Манвел, молча наблюдавший за профессором, потянулся к сигарете.
Он взглядом спросил дочь профессора, где можно курить. Она указала на балкон. Профессор настаивал, чтобы он свободно курил за столом, но Манвел препочел выйти на свежий воздух. До него долетали обрывки разговоров о том, что самолеты, улетающие из Еревана, напоминают переполненные трамваи, мол, людям некуда сесть, летят стоя. Манвел прикрыл балконную дверь. После хорошего ужина и сладкой тутовки приятно было затянуться сигаретой. Он вспомнил, как они с Седой ходили на литургию, и опять подумал, что от настоящего христианства мало что осталось. «Да ты и сам порвал с церковью», – сказал он себе. Может быть, тутовка подействовала, но с лица его не сходила улыбка. В Армении у него не получалось размышлять серьезно, здесь его захлестывали страсти; в Берлине, напротив, у него была необходимая дистанция, чтобы обдумывать прошлое. Он увидел самолет в небе. «Хотя, казалось бы, чему радоваться?» – пожал он плечами. Он подумал, что скоро вернется в Берлин на таком же самолете, затем подумал о пьесе, которую совсем забросил здесь; это был первый столь длинный перерыв в работе. Тем не менее пьеса занимала его; в ней воплощались не только волновавшие Манвела вопросы об Армении или о цивилизации, но и его тайные страхи и желания; всему, что впечатляло его, он пытался найти место в будущей пьесе. И сейчас, глядя на исчезающий в пасмурном февральском небе самолет, он подумал, стряхивая пепел, что покажет на экране проектора летящие на Запад самолеты, а в это время один из героев, молодой парень, будет смотреть, как мужчина средних лет раздевает и ублажает его жену. Эту фантазию породила старая, неудовлетворенная страсть – страсть, пронзающая его сердце уже пятнадцать лет, страсть к девушке, которую он знал будучи подростком, которую любил юношей, которую лишил невинности и бросил уже молодым человеком. А затем был тот вечер в джаз-клубе, когда она прошла мимо него, ведя за собой незнакомого ему кудрявого парня. Она ни слова не сказала Манвелу. Словно его никогда и не было в ее жизни. Словно они не виделись каждую неделю в университете. Стоило Манвелу увидеть, что она может отдаться другому, как стрела страсти пробила брешь в его душе. Сердце забилось сильнее. Он так и не научился думать о Седе равнодушно. Одна мысль, что он может встретить ее на улице с другим мужчиной, выводила его из себя. Будь он смелее, будь рядом с ним отец, дающий пример веры в себя, он бы не потерял Седу. Но Манвел не справился. Глубоко таившаяся боль, сомнения насчет подлинных причин исчезновения отца сковывали его, он не доверял миру. Не чувствовал себя хозяином судьбы. Вместо того чтобы прислушаться к своему сердцу, он ударился в литературу и начал изображать Жан-Поля Сартра с трубкой. Писал претенциозные рассказы об одиноких неудачниках. Не шел дальше чувств, лежавших на поверхности души. Его рассказы оставляли людей равнодушными. Никто их не публиковал, никого они не интересовали. Он был слишком неопытен для настоящей литературы. Он еще не понимал, что литература – это фонарь, с которым человек опускается во тьму, чтобы осветить свои страсти. Но он продолжал искать облегчения от душевной боли. Ему повезло, что он был равнодушен к алкоголю и потому искал ответ в книгах. Он с отличием окончил университет, поступил в аспирантуру, но уже в первый год осознал, как мало радости приносят ему лекции и семинары, – и нашел новый неиссякаемый источник вдохновения в Евангелии. Прочитал на одном дыхании «Исповедь» Августина, «Идиота» Достоевского, Послания Павла к римлянам и евреям и, наконец, Евангелия. Мир, казалось, перевернулся. Он не понимал, зачем страдать из-за земных страстей, когда можно отдаться Божественной любви. Бегство от ран первой любви привело его к христианской вере: он крестился тайком от матери, ходил вместо семинаров профессора на домашние чтения верующих, целовал руки священникам. Вскоре его перестали видеть в университете. Погруженный в океан веры, он и не заметил, как над страной пронеслась буря – миллион протестующих армян на Театральной площади[33], землетрясение в Спитаке[34], бойня в Сумгаите[35], погромы в Баку[36]. А когда узнал, что Армения обретает независимость, принял решение окончательно удалиться от мирской жизни. Наперекор матери, боявшейся потерять единственного ребенка, он собрался уйти, но не на фронт – грубость войны и политики была ему противна, – а в монастырь. Служить церкви – вот его путь. Когда он окончательно расставался с мирской жизнью – объявил о своем решении матери, уже забрал документы из университета, расстроив профессора, – он, под впечатлением от монолога князя Мышкина о смертной казни, отправился на центральную площадь, чтобы своими глазами увидеть, как толпа обезглавливает вождя мировой революции. Единственное, чего он не предусмотрел, – что жертвой станет не памятник, а он сам. Когда представление кончилось и казалось, что можно со спокойным сердцем идти в монастырь, его хрупкий мир рухнул. Она окликнула его. Она стояла в двух шагах от него и звала к себе. Что она наделала? Понимала ли она, что в ту секунду подтолкнула его к пропасти? Понимала ли, что ее рука, легшая ему на плечо, изменила всё? Он обещал прийти, и она убрала руку, и толпа понесла его прочь от нее. Идти или нет? Он пришел. Увидел чуждых ему людей. Какие-то