Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В клуне мы пробыли до ночи. Гроб получился длинный и широкий, как на двоих. За все время мы ни слова не сказали друг другу, и когда заперли клуню и я пошел к своей хате, Момич догнал меня и опять ущемил плечо.
– Ходи со мной, – не то попросил, не то приказал он.
На его дворе по-весеннему отсырело пахло прелью закут. Подтолкнув меня под навес сарая, невидимый в темноте, Момич с тоской и натугой спросил:
– Как было… Видал аль нет?
Я рассказал, что знал, с самого начала и до конца.
– А она?
– Свалилась, – сказал я. – Сразу. Может, ей не больно было, оттого и…
– Чего? – оторопело спросил Момич.
– Так, – сказал я.
Из трубы нашей хаты поднимался белесый вялый дым, а окно, выходившее в сторону Момичева двора, было чуть-чуть желтым: наверно, дядя Иван перенес лампу к себе в чулан – давно грозился…
Сердитая и наряженная, как в праздник, Настя сидела за столом и лузгала подсолнухи.
– Доигрались? – словами Царя спросила она у меня и умалила свет в лампе – фитиль был вывернут до отказа и аж коптил. Я ничего не ответил, и Настя сказала опять:
– Нужно ей было, суматошной, кидаться!
Как чужой в своей хате, не раздеваясь, Момич присел на конце лавки возле дверей и замедленно-натужно обернул лицо к Насте:
– Куда такой… кидалась она?
– А на минцанера! – с вызовом сказала Настя и, не глядя на нас, опять заработала-залузгала озлобленно и быстро.
Целой и крепкой – ее и тремя пулями не изничтожить! – в углу лежала мерка, а рядом – хомут. Их-то обязательно возьмут и приберут, а теткин тулуп, платок, лапти… Куда я все приберу-дену? Куда?
– Ходи, сядь тут, – сказал мне Момич и так же глухо и смирно спросил Настю: – Не знаешь, там пришел кто… к покойнице… из подруг-ровесниц?
Настя смахнула с губ шелуху семечек и промолчала. Момич прошел в угол, где лежала мерка, и слабым пинком ноги загнал ее под лавку.
– Побудь тут, я зараз приду, – сказал он мне и ушел, – в расстегнутом полушубке, без шапки. Потом я узнал, что он ходил на соседний куток просить бабку Звукариху, чтоб она обмыла и обрядила в смертное тетку.
В нашей хате всю ночь чуть-чуть светилось окно, где стояли шары, и всю ночь выл Момичев кобель – волка, должно, чуял…
Мы не дождались дня, и нам никто не повстречался ни на проулке, ни на выгоне. Я до сих пор не понял, почему Момич заставил меня нести тяжелый длинный лом, а сам шел с лопатой, почему он, когда я спотыкался и падал, упрашивал меня как о милости:
– Неси за-ради Христа… Неси его сам!
Когда до погоста оставалось с полверсты, Момич свернул с дороги и пошел к нему напрямик, полем, минуя сельсовет и церковную площадь. Он шел, не сгибая ног, прокладывая мне сплошную снежную борозду, и по ней я волочил лом.
Крестов совсем не было видно – замело, и снег над могилами слежался плотней, чем на выгоне, – даже Момич не проваливался. Мы выбрали место сразу – на всем погосте, прямо у края канавы от поля, росло одно-единственное, какое-то безымянное дерево – колючее, шатристое, с черным комом давнего сорочиного гнезда на макушке. В рассветной мути дерево казалось маленькой церквой с куполом без креста, и мы подошли к нему с восточной стороны.
– Тут, – сказал Момич и забрал у меня лом…
Возвращались мы в полдень по своей прежней белой борозде, и лом опять нес я. Возле клуни Момич приостановился и, не оборачиваясь, сказал не то самому себе, не то мне:
– Оттуда ж солнце видать на всходе… ежели головой к дереву.
…Ножки у скамейки были неровные и вихлючие, и я сходил в клуню и набрал щепок. Момич поставил скамейку на середину хаты, и, когда хотел подложить щепки, Царь подступил к нему и протянул руку:
– Дай суды!
Момич выпрямился и непонимающе-тупо уставился в макушку Царя.
– Дай, говорю! Ну? – повторил Царь.
Желтые когтистые пальцы воздето протянутой руки его шевелились и подрагивали, и я потянул Момича за полу полушубка и сказал, чтобы он отдал щепки.
– Это… зачем они ему? – силясь что-то осмыслить, спросил Момич, пряча щепки за спину.
– Он сам хочет! Пускай он сам! – сказал я, и Царь ошалело подтвердил:
– Я сам! Сам!
Гроб от дверей до скамейки мы несли вдвоем – Момич и я, а устанавливал его Царь в одиночку. Мы еще в клуне, когда вернулись с погоста, умостили в нем длинный, перебитый повеликой и засохшей синелью сноп старновки, обернув его колосками к ногам, а огузком к изголовью. Он был глубоким и просторным, и мы положили туда беремя лесного сена. Царь ненужно долго кружил и суетился возле скамейки, взрыхлял и уминал в гробу старновку и все покашливал озабоченно и строго – в первый раз почуял себя сильным. Момич стоял лицом к дверям и качал себя влево и вправо, влево и вправо, и перед моими глазами то возникал, то пропадал конец лавки и косо вздыбившийся на нем бугорок замашной простыни – теткины ноги…
– Ну все, а то смеркнется. Все! – по-своему властно сказал Момич и обернулся к лавке, и я впервые, пока был в хате, заглянул дальше, в угол, под боженят…
Звукариха по-живому покрыла тетку платком – с кулем над лбом. Лоб у тетки по-вчерашнему светился и выпячивался, и только нос был острый, прозрачно-бумажный, не ее. Из уголка некрепко сжатого теткиного рта под шею сбегала бурая ветвистая струйка, будто тетка закусила стебель какого-то диковинного цветка…
Мы с дядей Иваном сидели в задке саней, спиной друг к другу, разделенные гробом, а Момич до самого погоста шел пешком. Уже смеркалось. Сырой, колюче-рьяный ветер дул нам встречь. Пустые ржаные колоски, выбившиеся из-под крышки гроба, трепыхались и жужжали прерывисто и туго, как словленные шмели. Всю дорогу жеребец всхрапывал и косил назад, и Момич каждый раз охал и осаживал его, заваливаясь на вожжах.
Похоронили мы тетку головой к дереву.
6
Я спрятал в сундук тулуп, онучи, лапти, шары, боженят и все, что бралось в руки, а остальное – хата, двор, коммуна, церква, небо, день и ночь