Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Странно, но я чересчур спокойна. Хотя и плачу — всё внешнее. В глубине глухо, как на дне морском.
— Ты же знаешь, я всегда рада тебя принять, — начинает Наташа, и охватывает подозрение, которое вот-вот отвердеет в уверенность, что «всегда» — не «на этот раз».
— Но сейчас у меня гостит друг, понимаешь… В четверг он уезжает в Лондон — надолго, по работе. Потерпишь до четверга?
Четверг. Сегодня только воскресенье.
— Спасибо, Наташа, — говорю и не кривлю душой: она сделала, что могла.
А больше некого и просить. Парадокс: листаю пухлую, странички заполнены до полей, записную книжку, а там — пустота, словно выбелены страницы. Сколько-то времени тому назад перетряхивала книжку вот так же, в отчаянии, от «А» до «Я» и обратно, тогда тоже была ссора, только более жуткая, потому что одна из первых, застала меня врасплох и многое было ещё живо, теперь, слава богу, умерло. Терзала записнушку, и цель была та же: квартира, комната, угол, на самое малое время, за любые — практически любые — деньги. Ведь деньги-то есть, вот в чём особенность. Тогда попёрла напролом. Стала звонить всем подряд, медленно, методично, как дисциплинированный больной, выполняющий предписанный врачами комплекс упражнений, нудный, болезненный, без игры, без задора — результат был нулевым. Только зря потревожила полсотни привидений: захиревших знакомств, скончавшихся дружб и прерванных деловых контактов.
Вялотекущая шизофрения жизни. Я не знала, куда податься. Дернулась к окну, прошлась по комнате, хотела броситься на кровать, остановило соображение: помнется выглаженная одежда. Казалось бы, какое дело сейчас до одежды.
Села за стол. Такое тупое, густое, бессмысленное отчаяние, что не до жестов, не до слез, не до крика.
«Твоё сердце разорвется от обид», — снова всплыла дурная музыкальная фраза, выпетая развязным юношеским тенорком, голосом, в котором, в самой глубине, сердцевине, крылось что-то похабное, мерзкое.
Встала из-за стола, который тёрла ещё так недавно. Думала жить здесь.
Прошла в прихожую зачем-то, без цели.
Соседи перестали ссориться, из-за двери доносился шёпот и шорох, скрипнула кровать. Меня даже не коснулось. Равнодушно и нагло, дольше обычного разглядывала зеркало.
Так редко видела себя собранной, чаще некрасивой, с бесформенным потёкшим лицом, губы расплывались от соли, волосы требовали привести себя в порядок, и времени, конечно, оставалось всегда мало, да и просто не хотелось смотреть на себя — противно.
Вряд ли есть бог. Он бы нас не создал такими… Такими.
Присела к компьютеру. Писала письмо Дмитрию — человеку, которого видела каждый день. Я, состоящая в таинственном ордене, коего сама — собственно, предводитель. Я, рядовой воин информационной войны. Виртуальная пешка компьютерных шахмат.
Пальцы летают по клавишам. Нажимаю клавишу «принт». На экран выносит окошко:
«Поставьте цветной картридж. В противном случае результат печати может быть непредсказуемым».
Непредсказуемым! Вот только пугать не надо. Я с силой надавила на кнопку мыши: «Подтвердить печать».
На поэтическом вечере встретила студенческую подружку, ту самую Анечку, которая чуть не втравила меня в историю на море, где отдыхали после первой в своей жизни сессии — общее их количество за время обучения, десять, казалось нереальным, почти открытой вакансией для вечности. Как же быстро минует вечность в человеческой жизни.
Та летняя Алушта в семнадцать лет ещё была волшебным карнавалом. Разноцветная карусель кружилась своим чередом. Но с того лета я потихоньку отдалилась от моей взбалмошной компаньонки. Я перестала с ней общаться, хотя она со мной — нет. И вот теперь, уже замужняя дама, детная, с чадом своим веселым, Эуардом Степановичем, четырех лет от роду, она попалась мне случайно — или, вернее, я ей попалась — на вечере, который я придумала и организовала. Ничего лучше не нашла, как собрать людей у Лены. Впрочем, у Лены большая квартира, сама по себе могущая служить отличными декорациями для действий, происходящих в две тысячи четвертом году.
Просторная, с широкими окнами, подоконниками, на которых размещается целая оранжерея, в большом новом доме, квартира та представляла собой соединение несоединимых понятий и образов жизни. Её метраж, сверхъесественный по нашим, ещё советским, меркам, подсказывал, что здесь должны бы, по всему, жить люди если не богатые, то уж во всяком случае, хорошо обеспеченные. Но минимум скудной мебели, cиротливая простуженная сантехника, философские книжки, множество простеньких покупных иконок и всякая дребедень, вроде плюшевых зайцев, керамических ангелков, подсвечников, сплошняком покрывающая все горизонтальные и часть вертикальных поверхностей, наводила на мысли о голодном студенчестве, когда запланированному удобству предпочитают сиюминутное: юбку новую купить — лучше, чем об обеде позаботиться. И едят-то тут, не смотря на Ленкину домовитость и природную рачительность, что-то подсказывало, порой скудно. По понедельникам, например, «макароны по-флотски», по вторникам «итальянские спагетти», по средам «макароны с майонезом и соусом», по четвергам «макароны с сосисками», по пятницам «галушки с сахаром», по субботам «подсоленную вермишель», и, наконец, по воскресеньям, в духе Канта, «макароны как они есть».
И пианино, на котором игрывает сестра хозяйки, обитающая тут же вместе с молодым незаконным мужем, смотрелось сиротливо в гостиной, где свободно разместился бы рояль. И всё же пространство — гулкое, пустое, просторное — было само по себе достаточным, чтобы не замечать и терять из виду хрустальные шары, подсвечники, стаканы в наборах и прочую мелюзгу, которую так любят дарить девушкам и молодым женщинам их многочисленные знакомицы и знакомцы.
Анечка встряла некстати. Я готовилась читать стихи, нервничала, как обычно. Не могла не отметить, что она здорово похорошела. Покрасилась наконец так, что не видно отросших корней волос, стрижка, против обыкновения, аккуратная, очки в непритязательной оправе, скромные синие джинсы и водолазка. Разве что шейный платок, свисающий свободно с одной из ременных лямок, выдавал в ней натуру, близкую к богеме, слежил как бы отблеском той, прежней, разряженной невесть во что Анки, какой мы её узнавали в конце коридора по особой патлатости и бахроме штанов, да по старой фетровой, доставшейся в наследство от дедушки, утверждала она, шляпе.
Мы вышли с Ульрихом покурить, точнее, я — покурить, Ульрих — просто так. На площадке лифты — новые, сравнительно недавно такие возникли: двери, как бы двойные, гармошкой, сперва отъезжает первая часть, потом вторая, вроде вертикального веера, пластинки которого складываются по одной. И запертый ход на лестницу или балкон, где, конечно же, курить было бы гораздо приятнее, чем в этакой газовой камере, свидетельствующей своими малыми размерами о том, что проектировщики домов «элитной» планировки вышли частью из коммуналок, частью из общежитий, где в ту пору веселилась, ссорилась, росла-не тужила деятельная наша страна.