Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А ты, молодой, откуда знаешь? Не ходил ли ты в море? Уж больно занозисто говоришь! Или побольнее кольнуть хочешь? Так знай, я бываю злой!
– Встречал, как ты, морских волков! О чем только они не плели! Но все заканчивалось, как и у нас, бражничаньем. Многих, как ты, водка сгубила. Да не на море – на суше! Среди каторжных встречал вашего брата. Много душ они загубили в кабацких драках. И все – в пьяном угаре.
– Да ты на меня не смотри, как на убивца. Я в таких делах грех на душу не брал. Кулаками всегда отмахивался. Эт меня полоснули ножом по щеке, ухо зацепили. Не увернулся. Теперь отметина на всю жизнь.
Он со злостью ударил кулаком по крышке бочки. Зазвенели железные кружки, расписная деревянная ложка Степана скользнула по тарелке с картошкой на пол.
Все трое уставились на шкипера, уловив его звериный взгляд.
– Че шумишь кулаками? Чего стружкой шелестишь? Ты ж не в заморском кабаке иноземцев пужаешь? – спросил Степан. – Я могу кулаком с энтой крышки щепу сделать. Без топора. Одним вот этим. – И он поднял над головой кулак. – Но не позволяю. Силу в гульбище не показываю. Бочку жалко. Она ж у тебя, как стол в избе. И чай пить, и гостей привечать. Жалко! Да и ты в другой раз, при людях, не стучи. Мы, сибиряки, силой добры, но сердцем яры. Себя в обиду не позволяем! Скажи, Димка!
Димка икнул, хлебнул из ведра квасу:
– Ты че-то спросил, Степан Варфоломеевич?
– А ты с похмелья оглох, купчина неокрепший? Я сказал, сибиряки себя в обиду не позволяют. Понял?
– Ну! Не позволяют! – поддакивал не оправившийся после вчерашнего Димка.
До Гаврилы дошло: с кулаком он перестарался. Плотники – люди не боязливые. У Степана – не кулаки – пудовики. Его руками можно подковы гнуть, а он не бахвалится. Сидит, снисходительно посматривая на шкипера. Жалко ему Гаврилу. Знает, тяжко с душой орла сидеть в клетке.
И Иван посочувствовал:
– Я вот слушаю тебя, Гаврила, во хмелю и говорю: скучная теперь жизнь твоя. Ни угла, ни жены. Ты словно флюгер. Со всех сторон ветер обдувает. Негоже такому головастому так жить! У меня да у Степана усадьбы с наделами, женки ладные да детки накладные. Топориком взмахнем – изба высится или лодка по реке движется. Люди благодарят да рубликом золотят, а ты с весны до зимы на этом плавучем островке: куда ни ступни – кругом вода. Хлюпает, бьет по бортам, будто измывается над тобой. Берега верстами плывут, а ты ногой на них не ступишь. Верно, обидно бывает, что не властен ты над собой. А силищи в норове – уйма! Выкинь свою тоску о море за борт! Выпрямись и впитай в себя свежую жизнь! Она ведь красива не только морем.
Гаврила распрямил плечи, расчесал пальцами сбитую в клочки бороду, будто внял словам Ивана:
– Складно, баешь, Иван! Говоришь, выпрямись да впитай! Выпрямиться-то можно, а стержень-то внутри остается тот же. – Он стукнул себя кулаком в грудь. – Он как мачта на паруснике! Развернул на ней паруса – и судно пошло! Остается штурвалить и ветер ловить. Как бы я ни выпрямлялся, как бы я ни впитывал свежую жизнь, все, чем я жил до того, не выветрится из меня. Оно смешается, заклубится, как вода на шиверах, и станет еще свежее. Обогатится новым, что-то примет, что-то отбросит. Мое прошлое со мной до могилы. Другого душа пока не приемлет, как бы ты, Иван, ни наставлял меня. А тоска, я думаю, иссякнет, закроется каждодневной свежестью, как тебе кажется, моих монотонных будней. Для меня на барже – каждый день свеж. Я выучился замечать в их однообразии и новые лица, и оттенки тайги, и причудливые выкрутасы берегов, и молву бурлящей вокруг меня воды. Вот тоску пока не могу держать в узде. Волной она на меня накатывает, будто выносит на приплесины песчинки моей судьбы. И царапают душу мне они, вызывая нойку сердца. За три года моих речных скитаний вижу: и я, и моя баржонка нужны людям. Нас ждут они на каждом станке. А на ней и провизия, и товары, и почта. Я и купцам посильная подмога. Верно, Дмитрий?
– Верно, Гаврила, верно! Купцы – купцами! Люди станков тебя ждут!
– Так что, друга мои, не серчайте! Гаврила нашел себя в море, найдет и на реке. А насчет женушки, Иван, не кори. После этой навигации женюсь. Присмотрел в Енисейске вдовушку. Вроде душой сходимся.
Гаврилу уже никто не слушал. Скоро Дудинское – и за работу! Димка прилег на топчан, а Иван со Стенькой вытянулись на мешках с сахаром. Захрапели.
Шумит за иллюминатором вода, освежает прохладой кубрик. Гаврила поднялся на палубу. На Енисее штиль. Справа остается Грибанов мыс, а далеко впереди, под дугой нависшего над водой тумана, брезжится Дудинское. Он достал часы. «Пожалуй, еще часа четыре ходу». Спустился в кубрик и растолкал спящих.
– Освежитесь забортной водой да ступайте наверх, чтобы хмурь с лиц повыдуло. Правда, ветра на палубе нет.
Мужики нехотя раскачивались.
– Сколько еще ходу, капитан? – спросил Степан.
– Часа три с половиной. Наверное, по снегу соскучились? С угоров еще не сошел. И расщелины белеют по всему правому берегу.
– Тогда часок можно покемарить! – пробормотал Сотников.
– Тебе-то, Дмитрий, надо стоять у рубки, чтобы купец видел, ты в добром здравии, товары везешь по заказу. А то дядя Петр на руку тяжел. Отдубасит при всех, не за понюх табаку. Поднимайся! Вон ведро. Цепляй за бортом воды, чтобы был чистым и опрятным. Вино везешь, но пить не пил. Хотя непьющих приказчиков, кажись, не встречал. Главное, чтобы Сотниковы не учуяли.
Пароход подваливал к берегу, развернувшись против течения. Слышались обычные команды капитана, стоящего с рупором в руках. Два матроса – один носовой, второй кормовой – стояли со швартовыми, готовые в любую секунду бросить концы. Сначала подвели к берегу первую баржу. Шкипер Гаврила по команде капитана сноровисто бросил кормовой, затем – носовой якори и отдал буксир на пароход. Почуяв легкость, судно проворно подошло левым бортом к берегу. Загремели якорные цепи, змейками взвились в воздухе швартовы, и после команды «Стоп машина!» застыло гребное колесо. На палубе кучно сгрудились вдоль голубого леера пассажиры. Одни искали знакомых на берегу, а другие, впервые попавшие в низовье, глядели на высокий угор, где стоял сотниковский дом, за которым виднелись купола церкви, а слева, за невидимым Поганым ручьем, два лабаза. Остальной Дудинки с парохода не видно.
С судна и с баржи сошли дудинцы и те, у кого имелись знакомые, чтобы до утра отдохнуть на берегу. Остальные, прибывшие на сезон, постояли на палубе и ушли в трюм досыпать. Утром будут распределять на работу: рыбаков и засольщиков, плотников и стряпух, бондарей и дровосеков. Константин Афанасьевич, когда ходил с обозом, собрал устные просьбы у затундринских крестьян, в каких работниках нуждаются станки в лето одна тысяча восемьсот шестьдесят шестого года. Старосты станков справно откликнулись на просьбы Константина Сотникова. Он передал их прошения сродному брату Петру Михайловичу в Енисейск для набора людей на летнюю путину. Прибыло в Дудинское двадцать восемь человек: двадцать мужиков и восемь молодушек. Двенадцать – в низовье впервые. За долгую дорогу сезонники перезнакомились, новенькие раскрепостились, чувствуя себя уютнее в компании бывалых людей. Кто ехал в грузовом трюме, а кто – на второй барже. Спали на деревянных полатях, на мешках с мукой, подложив под головы котомки. Лишь бывалые застлали свои матрацы взятыми из дому простынями и ощущали себя богаче новеньких. Каждый бывалый, имея свою артельную компанию, заранее условился, кто и что возьмет в дорогу. Они везли мешки сахару, картошки, муки, соленое сало, чай, табак. Для одного не под силу вести столько скарба в низовье, а артельно – и дешевле, и легче. Новенькие сидели и дивились на запасливых бывалых. Каждый думал: «Знал бы, что можно брать с собой и то, и другое, я бы так не опростоволосился». А бывалые успокаивали: