Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Открывшаяся в эту минуту дверь прервала нить моих размышлений. Оттуда на нас упал слабый свет, едва озарявший ближайшие ступени. Маркиз вошел первым, за ним следовал Рони, я составлял прикрытие. Человек, стоявший у двери, вновь запер ее. Мы очутились перед очень узкой лестницей. Привратник-копьеносец, с тупым выражением лица, в серой форме, с висевшим на его алебарде небольшим фонарем, знаком попросил нас подняться. Я что-то сказал ему, но он, вместо всякого ответа, только с изумлением посмотрел на меня. Рамбулье, оглянувшись назад и увидев, что я говорю с ним, крикнул мне, что это бесполезно: привратник – швейцарец и не говорит по-французски. Это отнюдь не успокоило меня. Не лучше подействовали на меня и холодная сырость стены, к которой прикасалась моя рука, когда я ощупью пробирался наверх, и запах летучих мышей: очевидно, лестницей этой редко пользовались и она принадлежала к той части замка, которая предназначалась для мрачных и тайных деяний. Мы несколько раз спотыкались о ступени и миновали две двери, пока, наконец, Рамбулье шепотом не попросил нас остановиться и не постучал тихонько в третью дверь. Когда эта дверь отворилась, мы вошли в пустую холодную галерею, находившуюся, как видно, под самой крышей. По одной стене шли три окна; в одно из них были грубо вставлены стекла, другие же были заклеены масляной бумагой. На остальных стенах, ничем не закрытых, некрашеных, видны были голые камни и известка. Около двери, в которую мы вошли, стояла молчаливая фигура в серой форме, такая же, как внизу; фонарь стоял на полу у ее ног. У другой двери, на другом конце галереи, имевшей добрых 20 шагов в длину, стоял такой же часовой. На полу стояла пара фонарей. Войдя в комнату, Рамбулье, приложив палец ко рту, сделал нам знак остановиться. Я взглянул на Рони, он смотрел на Рамбулье. Маркиз стоял, повернувшись ко мне спиной; часовой бессмысленно смотрел в пространство. Я начал прислушиваться. На дворе шел дождь; ветер печально завывал в окнах, но к этим грустным звукам примешивался, как мне казалось, отдаленный гул голосов, музыки и смеха. И это, не знаю почему, вновь напомнило мне Гиза.
Я вздрогнул, когда Рамбулье кашлянул. Я задрожал, когда Рони переставил ногу. Молчание становилось тягостным. Только тупоумный часовой в серой форме не двигался с места и, казалось, ничего не ожидал.
Внезапно положение изменилось. Часовой, стоявший на другом конце галереи, вздрогнул и отступил шаг назад. Дверь позади него распахнулась, и на пороге ее показался человек; быстро заперев за собой дверь, он зашагал по комнате, сохраняя в своей осанке достоинство, которого не могли уничтожить его странная внешность и костюм. Он был высокого роста, на вид ему можно было дать 40 лет. На нем был кафтан из фиолетового бархата с черными крапинками, сшитый по последней моде. При себе он имел меч, но не носил воротника; на руке у него были привешены на ленте чаша и шар из слоновой кости, – странная игрушка, бывшая в большом ходу в праздном обществе. Он был несколько сухощав и недостаточно широк в плечах, но, помимо этого, я не находил в нем никаких внешних недостатков. Только взглянув ему в лицо и заметив, что оно было нарумянено, а на голове у него был небольшой тюрбан, ощутил какое-то смутное чувство отвращения. Я невольно подумал: «Из такого-то теста делаются королевские любимцы!» Однако, к моему удивлению, Рамбулье, с видом величайшего почтения, пошел ему навстречу, касаясь своей шляпой грязного пола и кланяясь чуть не до земли. Вновь пришедший ответил на его приветствие с пренебрежительной ласковостью. С улыбкой взглянув на нас, он любезно заметил:
– Вы, кажется, привели с собой друга?
– Да, сир, он здесь, – ответил маркиз, слегка отступая в сторону.
Тут только я понял, что это был не любимец, а сам король Генрих III, последний из великого дома Валуа, милостию Божией управлявшего Францией два с половиной столетия. Я смотрел на него, едва веря своим глазам. Впервые в жизни мне приходилось быть в присутствии короля! Между тем Рони, для которого он без сомнения не представлял ничего чудесного, сделал несколько шагов вперед и опустился на колено. Движением, которое, несмотря на его женственное лицо и глупый тюрбан, казалось царственным и вполне соответствующим его достоинству, король любезно поднял его словами:
– Это хорошо с вашей стороны, Рони. Но я и не ожидал от вас ничего другого.
– Сир! – отвечал мой друг. – У вашего величества нет более преданных слуг, чем я, не считая только моего государя.
– Клянусь, это так! – горячо ответил Генрих. – А если я, что бы ни говорили эти негодяи парижане, не верный сын церкви, то я ничто… Клянусь, сдается, что я верю вам.
– Если бы ваше величество поверили мне не только в этом, но и еще кое в чем другом, это было бы очень полезно для Франции.
Сохраняя вежливый тон, он в то же время вкладывал в свои слова столько независимости и значения, что мне невольно вспоминалась старая поговорка: «Хороший хозяин, смелый слуга!»
– Об этом мы и поговорим здесь, – ответил король. – Но один говорит мне одно, другой – другое: кому же мне верить?
– Я ничего не знаю о других, – тем же тоном отвечал Рони. – Но мой государь имеет все права на то, чтобы ему верили. Влияние, которым он пользуется во французском королевстве, может быть сравнимо только с влиянием вашего величества. Он, кроме того, король и родственник, а ему тяжело видеть, что мятежники, как случилось еще так недавно, позволяют себе наносить вам оскорбления.
– Да, зато их глава! – воскликнул Генрих, поддаваясь внезапному возбуждению и с бешенством топнув ногой о пол. – Он меня больше не будет беспокоить! Слышал ли мой брат об этом? Скажите, сударь, дошла до него эта новость?
– Он слышал об этом, сир.
– И он одобрил? Он, конечно, одобрил?
– Без сомнения этот человек был изменником, – уклончиво ответил Рони. – Вся его жизнь была одним вероломством, сир. Кто может это оспаривать?
– И он заплатил за свое вероломство, – прибавил король, опуская глаза на пол и внезапно переходя из прежнего возбужденного состояния в угрюмое. Губы его шевелились. Он неслышно прошептал что-то и начал размышления о прошлом. – Господин де Гиз! – пробормотал он наконец с насмешливой улыбкой и с оттенком ненависти, которая говорила о старых, но не забытых обидах. – Да будь он проклят! Теперь он уже умер, умер. Но и мертвый он все-таки беспокоит нас. Не так ли говорится в стихе, батюшка?.. А! – и он вдруг вздрогнул. – Я чуть не забыл. Но это худшее из всех зол, которые он причинил мне, – продолжал он, поднимая глаза и вновь поддаваясь возбуждению. – Он лишил меня Матери Церкви. Уж теперь редко кто из священников решается подойти ко мне близко… А затем они вздумают еще отлучить меня от Церкви. Но я надеюсь на спасение души: у Церкви нет более верного сына, чем я.
Забывая о присутствии Рони и о его поручении, он, казалось, готов был малодушно удариться в слезы, когда Рамбулье, словно случайно, с грохотом уронил на пол свои ножны. Король вздрогнул и, проведя раза два рукой по лбу, казалось, овладел собой.
– Да! – сказал он. – Мы, без сомнения, найдем какой-нибудь выход из всех наших затруднений.