Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я потому и рожаю, — сказывала, — что за Россию страсть как обидно, все-то в ней опаскудили злые людишки, воруют где не попадя и почем зря, Бога не боятся. А рожать и вовсе разучились, добро, ежели в семье один-два стебелька вырастут, а нередко и того нету, пусто и голо. Да нешто не понимают, что тем самым Россию губят? Что с нею станется, если все перемрут? Вот и стараюсь, и рожаю. Чего ж!
На вопрос же Антония, почему она сорвалась с места, иль ждет кто-то ее в верховьях Светлой, отвечала легко:
— Я куда и все. Мне другого ходу нету.
Про одно умолчала, что невмоготу стало терпеть настырные ухаживанья Секача: уж гнала-то его со двора поганой метлой и по его, окаянного, начальству бегала, жалуясь, и хоть бы что… Ему, поганцу, все трын-трава, только и ронял в ответ на ее досаду:
— Приворожила ты меня, стерва, жизни нету.
А когда мужики покинули поселье, Секач утратил и малый чур, что ни день, вламывался на Марьино подворье и подступал к бабе с угрозами, и не зряшными, знала Марья, потому и снялась с насеста и все последние ночи жила у Прокопия за земляными валами и черной прожилью отсвечивающими канавищами. А когда появился Антоний, то и не помешкала отправиться в дальнюю дорогу. Но при свете дня съезжать со двора Прокопий не советовал; дождались ночи, тогда и тронулись в путь, по первости сопровождаемые сынами Прокопия, а как ступили на неезженную колею таежной дороги, то и остались одни с отхончиком Прокопия, но теперь уже Марье не было страшно, и, если бы даже нагрянул Секач и навалился на нее всею своею больною мощью, то и тогда не испугалась бы и нашла бы на него управу. Верила в это, потому что хотела верить. Оказавшись в тайге и осознав ее немеренность и велкую, не на потребу злому чувству, девственно чистую силу, Марья сделалась не совсем то, что была прежде, что-то в ней поменялось уже через день; по первости она и с Антонием хотела бы поиграться и строила ему глазки, и подмигивала, увлекая в глухое затенье дерев, а когда из этого ничего не вышло: Антоний даже не понял, чего она хотела от него, — Марья сникла, но время спустя досада опустила и в теле почувствовалась дивная освобожденность от земной потребы. И вот уже она сказала, поглядывая на Антония и посмеиваясь:
— И слава Богу, что есть мужик, кому я не нужна ни под каким видом!
На поселье Марью Потехину приняли спокойно и деловито; и землянка нашлась, где бы она могла пожить месяц-другой, а там, сказали, дом срубим, все будет ладом, баба!..
И то в радость Антонию. И теперь еще помнит, как дивно тогда было на сердце. Стало быть, от худа до добра шаг маленький, только всяк ли умеет сделать его вовремя, да чтоб не в подсказ шальному, не в утеху грешной душе. А то ведь как часто бывает? Уж невесть в какую ходку встретил под мостком, под стальными рельсами, изредка прогибаемыми едва ползущими поездами, знакомого бомжа, сказывал про него Даманов-рыбак, что он нынче кум королю, в деньгах купается. Слыхать, Гребешков отвалил от щедрот своих. С чего бы вдруг?..
— А он батяню моего знал, хозяин-то, — говорил, сидя у железной печурки, все такой же темный и неугадливый бомж, захочешь разглядеть что-то в его лице, одно и увидишь: синеву нездоровую, мутную, и глазу скоро станет больно, и отвернешься. — По жизни они вроде бы как дружковали. Раньше-то хозяин не знал, что я сын своего отца, а потом узнал и стал засылать ко мне служек с деньгами. Не успею спустить одни, другие уж на подходе. Так и кручусь, верчусь.
Глаза у бомжа грустные, про эту грусть только и узнаешь, коль скоро обратишь внимание на желтые, припухлые мешки под ними, зависшие над черными скулами.
— Раньше я по посельям шастал, — хрипато ронял бомж слова тяжелые. — Где ни то подадут, и тогда свету белому рад. А нынче никуда не хожу, все под мостком, в дыре этой. Идти некуда и незачем. Правда, однажды что-то напало на меня, поплелся к хозяину, говорю: не нужны мне твои деньги, оставь меня в покое! Говорить-то говорю, а в душе страх: что как и впрямь откажет? Все во мне, значит, заколебалось. Но хозяин сказал строго: не дури! И я не стал спорить, ушел. А другой раз вздумал проситься к нему на работу, мол, чего зря деньги-то получать? Но хозяин рассмеялся: на кой ты мне нужен!
Выпытывал бомж у странника:
— Ну, скажи на милость, с чего хозяин расщедрился?
Что мог ответить Антоний, разве только воспользоваться словами Даманова? Но слова те были бы не в укрепу изморенному сердцу бомжа, и он промолчал, а про себя подумал: «Мудрено сказывает рыбак, что вот-де не ходили они в друзьях, отец бомжа и Гребешков, и даже враждовали, отчего и встряла про меж них смерть. Услыхали про это на байкальском обережье по пьяни от хозяйских служек, почему удивились, когда прослышали о помоге, оказываемой худотелому бомжу. Удивились и решили, что неспроста это, тут явно что-то не так… И верно. Опять же по пьяни кто-то из служек выложил как на духу: «Потеху устроил хозяин, одаривая сына ненавистного ему законника. Покойничек-то в верховоды метил. Не вышло. И, как говорил хозяин, не могло выйти. А бомжа держу на привязи, чтоб всяк знал: на дурной яблоне и яблоки растут дурные. Вроде бы как месть такую придумал».
Может, и так. Не зря ж посмеивался, когда служки доносили про чудачества бомжа, пускающего деньги на ветер:
— Сколько волка не корми, он все в лес смотрит.
Но только и то верно, что бомж оказался не волком, малым зверьком, а то и рыбкой, запутавшейся в сетях, откуда один путь — на сковородку… Однажды Антоний с Дамановым встретились на железнодорожных путях, всяк шел своей тропой, но тут они пересеклись, да не к ладу. Спустились тогда под мосток и увидели висящего на низкорослом дереве с желтой, потрескавшейся кожицей, с парой-другой криво и дурно изогнутых ветвей бомжа с петлей на длинной черной шее. Под бомжом, едва не задевая обросших рыжим волосом, смоляно поблескивающих ног, валялись мятые денежные купюры