Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Агван-Доржи стоял на окраине рощицы, сокрытой от горячего полуденного солнца, и смотрел в степь; разлившееся в ней широким сияющим потоком, божественное что-то вошло в него и понесло в неведомое. Он вдруг ощутил на сердце страгивание с места, уплывание в давным-давно минувшие леты, и теперь был не бродячим монахом, а мудрецом, жаждущим истины. На снежной горе провел он не одну седьмицу, питаясь сухими кореньями. Он был в побитой ветрами прохудившейся рубахе, босой, мог уйти, но не захотел, его не подтолкнула спуститься в теплую долину даже слабость в изможденном теле, которая вгоняла в сон. «Нет, — говорил он, обросший, черный, размыкая темными руками слипающиеся веки. — Нельзя спать, я должен научиться владеть телом, оно мое и зачем-то дано мне, не только же для того, чтобы постоянно требовать насыщения». Рядом с ним из тех, двенадцати, что поднялись на снежную гору, никого не осталось: одни ушли, не совладав со слабостью, другие превратились в оледенелые каменные изваяния, и теперь стояли рядом с ним и следили, неподвижные, за его муками. Случались дни, когда сознание покидало жаждущего истины, и тогда перед глазами возникали волнующие образы молодых женщин, а нередко толстые, в золотых кольцах, руки богатых торговцев, протягивающих ему чашку с рисовой похлебкой; все они хотели приблизиться к нему, шептали обволакивающие томящей пеленой призывные слова, от них он вроде бы отвык, да, оказывается, они жили в нем, правда, уже в подсознании, но теперь готовы были выплеснуться, заглушить достигнутое им, увести в мир сансары, откуда он ушел молодым и сильным, осознавшим бессмысленность человеческих деяний, если те не подводили к поиску в себе, к высшему проявлению духа. Но, и пребывая в бессознательном состоянии, мудрец не желал возвращаться к прежней жизни и, как мог, противился видениям, манящим совершенством форм. «Совершенство возможно только в нас самих, — шептал он холодными, потрескавшимися на ледяном ветру, губами. — Ищи начало всему в человеческом сознании, которое не иссякает, но отпускается на время в небесное пространство, рождая иллюзию существования земного мира. Высоки хребты Гималаев, а исчезни подпирающее их, в великом множестве возникающее и тут же гаснущее и опять возникающее, только уже в других формах, то и обрушатся хребты, и на том месте, где они возвышались, распахнется глухая небесная равнинность».
Мудрец выдержал испытание холодом, продержался столько времени, сколько отмерил себе, потом спустился вниз, в долину, обретя прежде неведомую ему душевную стойкость, отчего созерцания его сделались более спокойными и не раскидываемыми по бесконечному морю земной жизни, однако ж, как ни старался, он не мог найти лекарства от желаний, что-то не складывалось в сознании, не слепливалось, это истачивало душу, пока влекущее его к истине не превратилось в тонкую, готовую в любое время оборваться, слабую нить. И тогда он спустился к берегу великого Ганга, долго смотрел на тихо струящиеся воды, намереваясь отыскать там нечто, что укрепило бы в нем дух, но увидел другое… он увидел возлежащих на дне, сверкающих бесстыдной наготой дев, они манили его так страстно и сильно, что он не выдержал и шагнул в воду.
Это было за пять веков до рождения сиятельного Будды, уже при своем появлении на Белый свет устремившегося к Истине. И да не угаснет память о тех, кто стоял в изначале благого Деяния и осветил путь Ему!
Когда Агван-Доржи, утратив державшее в узде, очнулся и снова был способен воспринимать ближнее, то и увидел широко и вольно раскинувшуюся степь, а в самом конце ее, едва проглядываемом с того места, где стоял, черную горошину, про нее подумал, что это улус, куда однажды он забрел и был тепло встречен людьми, отличавшимися странной, прежде невиданной им веселостью. Люди толпились на невысоком степном расшиве чуть в стороне от отчих юрт и вели забавный разговор. Спрашивал некто как бы даже с огорчением, но легким, скользящим, как остроносая лодчонка на волне:
— Чего делать будем, а? У нас даже доброго скакуна нету.
А другой отвечал:
— Думай, думай… Для чего-то ж мозги даны человеку. И вы все думайте.
Агван-Доржи мягко, опасаясь потревожить соединившее ныне людей, не спросил даже, а как бы ненароком втек в разговор:
— Что случилось?
— Случилось-то? — с мягкой веселостью отвечал черноглазый большеголовый человечек, непрочно держась на кривоватых ногах. — Нойон вызвал меня к себе, сказал: вот что, за сутки велю тебе объехать верхом на коне всю землю с одного конца до другого. Управишься за это время, отдам лучшую отару, живи!.. А не управишься — велю прогнать из улуса. Говорят, ты все еще совок, и совок башковитый, людей изводишь разными непотребными словами. И ко мне не испытываешь уважения. Так? А кто ты такой? Всего-то чабан. Ступай. Я сказал.
— И что же?
— А вот думаем, как быть?
День и ночь протоптались одноулусники на степном расшиве, обильно заросшем полынь-травою, и всяк из них попеременно предлагал что-то свое, но это тут же отвергалось, они словно бы играли в какую-то игру, не совсем понятную Агвану-Доржи. Когда же рассвело, чабаны всем хором, весело гомоня, направились на конюшенный двор, откуда вывели захудящую лошаденку и поехали в ту сторону, где на зеленом пригорке, взнесенном над степью косою плетью, красовалась золоченая юрта нойона. Толпа последовала за ними. А нойон уже поджидал