Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, да, конечно, — сказал монах. — Он придет, а мы пока разожжем огонь в очаге и заварим чай.
Но еще долго хозяина не было. Агван-Доржи успел подремать, убаюканный душным теплом юрты; прикорнул и рыжий пес, однако ж стоило пошевелиться низкой примятой траве у входа в юрту, как открыл глаза и посмотрел на цветастый полог, теперь уже откинутый стариком Бальжи.
— Ходил на дальний гурт, — спустя немного, отпивая из чашки густой наваристый чай, сказал он. — В ту юрту, где укрывается душа девушки. Прошлой ночью будто кто-то толкнул меня в бок и велел пойти туда.
— И что же?..
— Я видел тень девушки на стене и говорил с нею, она слушала и, кажется, соглашалась, только понял я, что-то мешает ей обрести успокоение в другой жизни. Должно быть, ближние духи не дают подняться, стать не тенью на стене, а хотя бы малым облачком, чтобы, подхваченное ветром, улетело в небесные дали и там повстречалось с близкими. Я ничего не сумел сделать и вернулся. Если бы рядом со мной был старый шаман, я попросил бы его помочь душе девушки обрести себя в новом для нее мире. Но шаман ушел.
— Куда?
— На священную Гору предков. Уже минула седьмица, как он там. Трепещет ли жизнь в его теле, не знаю.
— Не торопится ли он в стремлении обрести новую форму? Всему свой срок. Надо ли насильственно менять его?
— А как быть? Люди отвернулись от него, когда в степи появился молодой и сильный повелитель ближних духов. Ему поклонились и бедные, и богатые. И забыли о старом шамане, как если бы он никому никогда не помог. Коротка человеческая память, и всяк может оборвать ту нитку.
Потрескивали искряно белые уголья в очаге, пахло парным молоком и прокисшей воловьей кожей.
Агван-Доржи и старик еще долго сидели возле очага, а потом утянулись в разные концы юрты, чтобы принять короткий сон. Но сон не спешил ни к тому, ни к другому. Когда же рассвело, они ступили на зернисто белую от росяной пыли степную дорогу. Они не сговаривались, не спрашивали, отчего нынче держатся друг подле друга, все же слегка удивились, когда подошли к пологому, рыжему от полынь-травы, утекающей к редким низкорослым сосенкам, враскидь взнявшимся на каменистой вершине, песчаному склону священной Горы предков. Было уже заполдень, солнце обжигало, нагоняло вялость, отчего даже удивление недолго держалось в них, сбежало на землю вместе с потом.
Передохнув, они поднялись на вершину Горы, тут-то и увидали у каменистого выступа на горячем песке человека, а в стороне от него глиняный кувшин. Но воды в нем не было, а человек, лицо которого обрело желто-серый оттенок, не подавал признаков жизни. Широко раскидав руки, он лежал, уставясь открытыми глазами в синий потолок неба. Агван-Доржи узнал в нем шамана и подумал, что тот уже поменял форму. Но это было не так, душа еще не покинула ослабевшее тело. Стоило страннику наклониться к лицу шамана, как он услышал хриплое, захлебистое дыхание. Не мешкая, вытащил из мешка кувшин с водой, поднес горлышко к потрескавшимся губам. Шаман сделал глоток, другой, и глаза, прежде казавшиеся мертвыми, ожили, в лице дрогнуло что-то, жилка какая-то затрепетала возле кадычка.
— Ты? — чуть слышно спросил шаман. — Зачем же ты?..
В голосе послышалось осуждение, оно усилилось, когда он разглядел старика Бальжи.
— И ты здесь? Я же говорил, чтобы никто не приходил сюда. Только что я видел своих предков, они хотел увести мою душу в царство добрых духов. Но вы помешали. — Он какое-то время молчал, одолевая слабость, сказал вяло: — Духи смерти стоят у моих ног и ждут. Прошу, тело мое прислоните к стволу дерева, там и оставьте.
Не прошло и часа, как все в теле шамана успокоилось, омертвело, и глаза потускнели. От реки, сокрытой в неближних отсюда, камышовых зарослях, потянуло ветром; в небе вострепетало маленькое, красное облачко, зависло как раз над вершиной священной Горы предков.
21.
Пришло время и Прокопию с сыновьями съезжать с отчего подворья, нутром почуялось это всеми, проживавшими в просторном доме, уцепившемся за крутое, тесанное волнами байкальское обережье. И не потому, что жить тут стало невмоготу в однорядье с варнаками, Старцевы умели найти на них управу, крепкие и ладные, один к одному, собьются в стенку — прошибут любую другую. Как-то с месяц назад послал Прокопий меньшого в ларек за хлебом, а там сторожа Гребешкова, буйная, хмельная, обидели парня. Тот вернулся и поведал братьям про свою обиду. Те завелись и выметнулись со двора кто в чем был и — к ларьку… А там гульба на всю катушку раскручена, веселилась сторожа, подмяв ларьковых служек. Братья ввалились под низкий крашенный козырек, накинулись на сторожу. И пошла потеха, да не свычная с мужичьим сердцем, на крови замешанная. А скоро растеклась по улочке, где продолжалась с еще пущей яростью. Замечен был среди дерущихся Тишка Воронов, юркий и ловкий на потеху, вьюном кружился, метя в свиные рыла, засаленные от мата. Все бы ничего, да в какой-то момент засверкали над толпой дерущихся варначные ножи. Тут уж гляди в оба, а не то полоснут финкой, и тогда поминай как звали… Был среди сторожи лохматый и рыжий варнак с широкой волосатой грудью, пер напролом, размахивая длинной гибкой заточиной. Казалось, никто не сладит с ним: лют. Но и у него выбили из рук заточину. Упал он, обливаясь кровью. И тогда отступила сторожа, унося поверженного и не пряча страха.
Прокопий, узнав об этом, день-другой пребывал в сердечной утесненности, но успокоился, когда понял, что Гребешкову нет резона подымать шум. Мало ли что может всплыть! Одно и остается: тайком закопать убитого, и концы в воду. Кому поминать на окаянстве поднявшуюся душу? Да и была ли она у варнака? Может, в залютевшем теле и не ночевала? Не всякому дается душа, ибо есть она от небес отколовшаяся малость и к ним же всенепременно возвращающаяся.
Так получилось, что утеснение отпало, зато чуть погодя навалилась на Прокопия тоска, которую кличут зеленой; она и впрямь зелена, стоит закрыть глоаза, как тут же отметится тяжелая, все на сердце сминающая. И, когда терпеть стало невмоготу, начал Старцев подумывать об отъезде, говоря: «Это разве жизнь, коль окрест все зачужело?..» Тогда-то и отписал приятелю по давним