Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Жаворонки заливаются…
На пробудившихся полях щебетали птицы. Ночные тени сошли с ее лица, которое было теперь бело, как только что расколотое дерево. Она еще боролась, еще ловила воздух, желая что-то сказать и, побежденная, покорилась, с болезненной складкой на лбу.
Юрас наклонился поправить ее голову на подушке и вздрогнул: холод уже разливался по ее телу.
Мужа поразила эта простота смерти: она угасла на его руках.
Когда солнце взошло, умершая потемнела, ввалились щеки. Юрас взял ее руки, сложил на груди одну к другой — добрые работящие руки, столько испытавшие, так много натрудившиеся, ласкавшие его.
Юрас закопал ее там же, где покоились их дети, той самой лопатой, которой когда-то окопал первый межевой столб на барском поле… Между Моникой и детьми осталось и для Юраса свободное местечко в песке. Опять шли дни пахоты и летней страды, объятые глубокой печалью.
Юрасу казалось, что в конце концов у него отняли все самое дорогое.
Как его подстреленный пес, он со временем зализал свои раны, излечил их.
Прошел год. Холмы, ложбины и овраги горели яркими красками только что возвратившейся весны. Только там, где прошла холодная, пронизывающая зима, могло явиться такое чудо: невидимая рука украсила травами и цветами недавно насыпанные могилы.
Как-то весенним днем дошла до Клангяй весть, взволновавшая всех новоселов: вся Сувалкия от Немана до Пруссии клокочет и кипит. Крестьяне восстали против господской власти. На всех дорогах и большаках они выставили заставы, заняли волостные правления и собираются в отряды, чтобы итти на Каунас.
Тарутис, бросив все, помчался в местечко. В этот же день в Клангяй уже был свой стачечный комитет.
— Ни зерна хлеба, ни капли молока в город! — объявил Юрас. Доброволец был первым в этой новой борьбе за землю, за хлеб.
1935
РАССКАЗЫ
СУПЕРФОСФАТ
Перевод под ред. З. Шишовой
Пашни чернеют, выставив локти из последнего талого снега. Ветер, как смычком, пиликает по стеблям метлицы и разносит по полям печальную песню болота.
Небо хмурое, почки на деревьях еще не распустились, леса пустынны.
У самого края болота протянулась деревушка Сармантай. Растительность здесь скудная, лето не приносит урожая, кругом болота да болота… В мае зацветает метлица, мхи пестреют, ягоды усыпают можжевельник. Но рожь, яровые родятся здесь плохо.
Невдалеке от деревни день-деньской шумит панский лес. Так с дождиком, с причитаниями ветра, с цветением можжевельника бежит по болоту время.
Еще день-другой, и скользкие почки плакучей ольхи наполнят воздух запахами и, разодрав свои желтые губы, смоченные дождем, словно улыбаясь сквозь слезы, зашепчутся о весне.
Власть панских демократов разделила поместье Сармантай. Отрезали несколько гектаров и добровольцу Барткусу Юргису. Надел был в стороне от других сел, и в волости записали его под тем же названием, что и поместье. Вскоре рядом с Барткусом врылся в землю и сосед его — новосел.
Весь век свой промечтав о клочке собственной чёрной земли, Барткус стал владельцем гектаров. Но гектары эти гнули спину добровольца, высасывали из него здоровье. С болота временами подымался перегар гниющих стволов и листьев, ноги у Барткуса начинали ныть, удушье перехватывало глотку. По ночам, сев на койку, он с трудом ловил воздух, кашель раздирал ему горло.
А тут еще жена причитает над мужниными мучениями, над собственной горькой долей:
— Поскорей бы нам хоть как-нибудь из этой норы выбраться, конуру какую-нибудь слепить на зиму.
И у Барткуса в голове тоже заботы: зерно, долги, посевы, лес для постройки. Была у него старая кобыла. Скотина была уже не в силах разжевывать грубый корм, приходилось давать ей запаренную сечку. С трудом тащила она плуг и телегу. Думал Барткус продать ее живодеру и купить другую лошадь.
Утро. В закопченном оконце норы-землянки, как серебряная нить, блеснул длинный солнечный луч. И тотчас высунулась всклокоченная голова, а когда голова исчезла, вскинулась шершавая иссохшая рука.
— Дождь как будто утих… — сказал Барткус, обращаясь в глубину землянки. — Надо к Каупкусу зайти. Вместе как-нибудь мозгами пораскинем.
Сперва из норы показалась залатанная спина, а потом и весь человек. Он смахнул пыль с грязных колен, подвернул штаны, вытряхнул солому из клумп[7] и, постукивая ими, побрел по болоту, раскорячивая больные ноги. Добрел до другой такой же норы и юркнул внутрь.
В землянке сидел старик. Несколько пар детских глаз таращилось на початый каравай. Женщина, со слезящимися от дыма глазами, качала в корыте младенца. Мужчины выколотили трубки, набили их из кисета и, уставясь в земляной пол, завели разговор:
— Если такая погода до будущей недели продержится, надо будет в поле выходить.
— Кто его знает. А может, опять дождь зарядит, как в прошлом году.
Качавшая мальчика женщина отозвалась:
— Не дай, боже! Ой, ой… конец света тогда.
— Ну, может, разгуляется. Вот с хлебушком-то плохо… Ты не раздобыл ли уже? — обратился Барткус к соседу.
— Кто же мне даст! Вон последний каравай баба почала. Как дальше быть, сам не знаю. Придется не жравши потерпеть. Я бы и так, на одной водице, неделю протянул, да что вот с такими делать? — он указал на детей. — Есть ли, нету ли, а им подавай, и все тут!
— Хоть бы годик один выдался получше… Рожь хоть бы разок поднялась. Да уж какая это земля: будто и трудишься, и потом ее поливаешь… — говорила худая, надломленная тяжелым трудом и голодом женщина.
— Ты что теперь делаешь? Время у тебя есть? — выбивая о каблук трубку, спросил Барткус.
— А что?
— А то — сходили бы посмотреть, как там с этим самым суперфосфатом. Говорят — записаться можно. А может, уж и привезли его…
Сосед поглядел на жену. В глазах у нее уже не стояли слезы.
— Ну, что же, можно и сходить, — сказал он, подымаясь с квашни. — Где это мои онучи?
Женщина поднялась от корыта и вытащила из-под вязанки хвороста онучи. Пока старик обматывал оборами ноги, Барткус говорил:
— Осенью, может, кое-как расплатимся. Агроном у костела рассказывал, что от суперфосфата рожь стеной подымается. В Курляндии, на Пруссах и в других местах, дескать, давно уже люди им поля посыпают. Потому там и растет.
Молча они быстро вылезли друг за дружкой из землянки и, сутулясь, торопливо зашагали