Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы самым жестоким образом разбередили рану, вновь дав мне понять, какая пропасть лежит между нами. Я вас люблю и, однако, не имею права думать о вас, ибо кто я такой? Полудикарь, бастард, который не может ничего вам дать, кроме…
– Кроме любви, ведь вы именно это хотите сказать? О Жан, я не прошу у господа ничего иного. Почему не объявить всем, что мы любим друг друга?..
– Это значит подписать ваш смертный приговор, и, боюсь, гораздо скорее, чем мой. Вы не можете знать, на что способен маркиз… Вы мне не верите? – вскричал он, видя, как она в безнадежной ярости трясет головой, пытаясь высвободиться из его объятий. – И все же вам придется мне поверить… и довериться мне. Клянусь, однажды вы покинете Лозарг и скорее всего никогда сюда не вернетесь. Обещаю не знать ни сна, ни отдыха, пока я не вырву вас оттуда… даже рискуя более никогда вас не увидеть…
– Вы клянетесь?
– Да. А теперь вы позволите мне действовать, как я сочту нужным?
Она отвернулась от него, сжалась в плотный комочек на своем тюфяке и накрылась с головой покрывалом. Именно сейчас девушка почувствовала себя больной, ее стала бить крупная дрожь, силы вовсе покинули ее, быть может, от пережитого только что разочарования. Она находилась у Жана, Жан ее спас, он рядом, так близко… Она чуть было не поверила, что само небо отозвалось на ее тревожные мольбы. Она поверила… Один господь знает во что!..
– Поступайте, как вам заблагорассудится, – прошептала она. – Но дайте мне поспать…
Лихорадка погрузила ее в какое-то отупение, лишила воли. Она покорно позволила ему подхватить себя, перенести на приготовленную постель, снять мокрое платье, оставив ее в тонкой рубашке, уже высохшей на разгоряченном теле. Глаза ее были закрыты, и последние слезы еще блестели в их уголках. Она не могла видеть искаженного мукой лица Жана, не почувствовала, как дрожат его пальцы, когда он, как нежный возлюбленный, снимал одежду, скрывавшую ее грациозное юное тело.
Лишь на миг он позволил себе уступить мучительному наслаждению, созерцая ее, вытянувшуюся на разобранной постели и едва прикрытую тончайшим батистом, сквозь который розовели такие прелести… Более он не увидит их никогда… а ему страстно мечталось, что он будет ласкать их, сожмет в объятиях… Смятение чувств было столь велико, что он едва не поддался порыву: встав коленями на длинный сундук, служивший подножием кровати, словно молящийся перед алтарем, он трижды коснулся губами драгоценного тела: каждой из совершенных округлостей груди, призывавших припасть к ним в жарком поцелуе, уст, полураскрытых от лихорадки и оттого еще более соблазнительных… Но благоразумие настигло его в тот момент, когда он чуть не отдался страстному опьянению. Выпрямившись, он накрыл ее простыней, затем пуховиком, словно стараясь похоронить свое искушение под ворохом тканей, отошел к очагу, разворошил угли и подбросил еще дров…
Какое-то время он простоял в задумчивости, глядя на языки пламени, и наконец решился. Указав Светлячку на уснувшую девушку, он приложил палец к губам, затем облачился в козий кожух, нахлобучив на голову свою необъятную шляпу, и вышел, старательно прикрыв за собой дверь. Здоровенный волк проводил его взглядом, навострив уши, прислушался и снова лег, положив тяжелую морду на лапы.
Прошло несколько часов, дверь снова открылась, и владелец дома вступил в свое жилище. Огонь погас, в очаге лишь алели угли, отчего стало совсем прохладно. Снаружи буря утихла, и близилось утро. Гортензию разбудили скрип двери и звук шагов, но лихорадка продолжала ее трясти, она чувствовала себя такой слабой, что не могла даже приподняться.
Однако, когда огонь пробежал по охапке сухих веток, а Жан засветил еще несколько свечей от той, что оставил ей как ночник, девушка сделала над собой усилие и попыталась проснуться. Она увидела, что волчий пастырь пришел не один. Его сопровождал мужчина, и в нем Гортензия с удивлением узнала Франсуа Деве, фермера из Комбера, которого сперва приняла за видение, рожденное лихорадкой. Но рука Жана – он пощупал ей лоб – окончательно убедила ее, что она не грезит…
– Она вся горит, – вздохнул он. – У нее, наверное, сильный жар…
– И все же нужно увезти ее отсюда, – заметил фермер. – Если маркиз узнает, что она провела ночь под твоим кровом, он подвергнет тебя той же участи, что и меня. А может, и худшей…
– Ну, ему еще придется схватить меня! Волки – добрые сторожа!
– Но они бессильны против ружей. И тогда… Ты хорошо сделал, Жан, что нашел меня. Я отвезу ее в Комбер, и мы сделаем так, будто это я нашел ее. Так же, как с молодым господином…
Слыша их разговор, в котором обсуждалась ее судьба, словно она была бесчувственной вещью, Гортензия нашла в себе силы запротестовать:
– Вы… предали меня, Жан, Князь Ночи!.. Я не хочу… не хочу в Комбер!
– Но вам же нужно куда-то поехать! Вам не хочется ни возвращаться в Лозарг, ни отправиться в Комбер, а я вынужден повторять, что вам необходим уход. Я же просил положиться во всем на меня.
– Я так и делала… но почему здесь этот человек?
– Потому что он – мой друг, притом единственный в сотне лье вокруг, кому я способен доверить то, что мне дороже всего на свете.
– Я… я не ваша собственность…
– А я имею в виду не вас, а свою душу. Что касается Франсуа, то он мне так же дорог, как и аббат Кейроль… может быть, потому, что и он – жертва маркиза. Когда-то… он осмелился полюбить вашу мать, когда та была совсем девочкой, и заставил ее сердце биться чуть сильнее обычного.
– Так, значит… вы – тот самый Франсуа, который поранился, чтобы сорвать розу!
– Как вы могли узнать об этом?
Теперь уже суровое лицо фермера склонилось над Гортензией, и в его глазах пробудились печали минувших дней. Когда же Гортензия с грехом пополам пересказала историю своей находки, она смогла увидеть, как вспышка радости на мгновение озарила огрубевшие от времени черты и по щеке скатилась слеза…
– Барышня, – прошептал Франсуа, – минуту назад вы были для меня только девушкой, которой Жан хотел помочь, а теперь я хочу стать вашим слугой… вашим рабом, если только вы согласитесь отдать мне платок, принадлежавший ей. Я сделаю все, что вам будет угодно…
– Ну, ты за этот платок и без того десятикратно расплатился собственной кровью. Скажу лишь, Гортензия, что Фульк де