Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот! Вот она! Эстетика шлока! В книге Харрисона есть только один Майк Тодд. Еще рогаликов, еще копченой лососины, еще кофе — Харрисон разгулялся и напрочь позабыл о диете. Наша беседа не на шутку его захватила. Имена, имена, имена. Он шел на все ради процветания «Конфиденталя». Обычно он встречался со всеми этими людьми черт знает где, говорит Харрисон. У него была слишком скандальная репутация, чтобы кого-то могли с ним увидеть. С одним автором по имени Ли Моррисон издатель встречался в телефонной будке. Они оба забирались в одну и ту же будку и там разговаривали. Черт возьми, именно там Моррисон передавал ему рассказы. «А затем, в тот же самый вечер, мы бросали друг на друга гневные взгляды, встретившись в каком-нибудь клубе». Харрисон также вспоминает множество других людей, которым бы полагалось жутко на него злиться, однако при встрече они вдруг начинали вести себя на редкость дружелюбно. Вообще-то Харрисон явно склонен переоценивать мировые запасы доброй воли по отношению к его собственной персоне, однако непреложный факт заключается в том, что, даже когда «Конфиденталь» находился на самом своем достославном пике, люди, встречаясь с Харрисоном, первым делом готовились к худшему, а затем, поговорив с ним, уходили очарованные, рассказывая всем про его «любопытный шарм». Выходило так, что практически всем он в той или иной степени нравился. Однако Харрисону особенно запомнился Майк Тодд. Тот не просто вел себя дружелюбно, не только поставлял в журнал истории про самого себя, нет, он к тому же видел всю красоту «Конфиденталя» так, как ее вообще-то способен был видеть только сам Харрисон. Майк Тодд во всем этом участвовал, он по-настоящему понимал эстетику шлока!
— Я прекрасно уживался со всеми теми людьми, — говорит Харрисон. — Единственным, кому я категорически не нравился, был ___. Вы никогда не читали той статьи, которую мы сварганили про ___ — про то, как он ел пшеничные хлопья «уитиз»? Сказочная вышла статья. Лучшая из всех, какие когда-либо делал Брин. Была там одна девушка, и она сама рассказала мне эту историю. Она рассказала мне ее, когда мы сидели в каком-то заведении, не помню названия, возможно в «Харвинсе», тогда это было колоссальное заведение. Так или иначе, эта девушка сидит там и рассказывает, что всякий раз, как она слышит хрум-хрум-хрум этих самых «уитиз», она точно знает, что ___ возвращается в помещение. Он думает, что «уитиз» хороши для… ну, знаете, мужской силы. И всякий раз, как он выходит на кухню за пакетом «уитиз» и эта девушка слышит хрум-хрум-хрум… в общем, сказочная вышла статья. Вам непременно следовало ее прочесть. А что самое забавное, так это то, что он оказался единственным, кому я никогда не нравился. Однажды вечером я столкнулся с ним в «Копакабане», и он просто посмотрел мимо меня… а ведь это была лучшая наша статья!
Да! Эстетика шлока! «Шлок» — слово из идиша, означающее некую разновидность эрзаца, ныне является нью-йоркским издательским термином для особого сорта периодики, известной академической науке как «сублитература», в которой, к примеру, можно встретить статью про бары, куда заманивают молодых женщин из Ютики и Акрона, где их соблазняют, ловят на крючок и превращают в девушек по вызову. Называется такая статья «Греховные ловушки для секретарш», и там имеются иллюстрации, сделанные из половинок фотографий моделей, на глазах у которых лежит черная цензорская полоска. Эти модели щеголяют поясами с уймой подвязок, на половину из которых наложены всякие рисунки наподобие скалящегося дьявола в шелковом цилиндре. Иллюстрации порой возвращаются редактором в художественный отдел со сделанными цветным карандашом пометками. Например: «Пусть дьявол будет красного цвета». Харрисон наверняка станет с таким же восторгом рвать и метать по поводу шлок-статьи, с каким вспоминает материал про «уитиз». Что ж, даже в шлоке имеется своя классика. На протяжении всей середины пятидесятых годов «Конфиденталь» вызывал чуть ли не всеобщее возмущение, а доход от него на газетных прилавках превышал четыре миллиона долларов за выпуск, что побило все рекорды. И все тем временем, негодуя, дивились тому, как подобное явление вообще могло возникнуть в середине двадцатого столетия — после уроков войны, ненависти и всего такого прочего. Еще всех живо интересовало, что за грязная тварь может издавать «Конфиденталь». Так получалось потому, что никто на самом деле ничего толком не знал о Харрисоне, о так называемом «воздушном бизнесе», а также о Сезанне, Дарвине, Аристотеле шлока — о старой нью-йоркской газете «График».
Отец Харрисона, говорит он, хотел, чтобы его сын овладел каким-нибудь ремеслом. Вроде водопроводного дела. Худшего ремесла Харрисон так сразу и представить себе не может. Вся штука была в то, что отец Харрисона был иммигрантом, родом из Митау. Харрисон даже не знает, где это самое Митау находится. Они с отцом были различны как черное и белое, говорит он. Идея Старого Мира о том, что мужчина должен освоить ремесло, была с детства так привита отцу Харрисона, что он с подозрением смотрел на любую работу, которая не требовала владения ремеслом. Харрисон говорит, что в лет в пятнадцать-шестнадцать он поступил в рекламное агентство и стал получать там семьдесят пять баксов в неделю. Тогда его папаша тоже отправился прямиком в офис этого самого агентства, желая посмотреть, во что же такое его сынок ухитрился вляпаться. Даже убедившись, что все это дело вполне законно, он отозвался о нем как о «воздушном бизнесе». «Этот воздушный бизнес», — продолжал повторять папаша Харрисона.
Однако самым воздушным бизнесом из всего воздушного бизнеса оказалась нью-йоркская газета «Дейли график». Харрисон поступил на работу в «График» в качестве не то курьера, не то переписчика в то самое время, когда эта газета была самой скандальной в Нью-Йорке. В двадцатые годы она являла собой один из оплотов вдохновенной трескотни. «График» раздувал скандальные и криминальные истории, точно свиные мочевые пузыри. Когда «Графику» хотелось сварганить сенсационную статью, в его распоряжении тут же оказывались авторы, фотографы и художники композографа, которые не только могли куда надо проникнуть и выдоить все железы, какие только имеются в человеческом теле, но и проделать все это с жаром, с энергией, с терпеливым удовлетворением, а также, черт побери, отпраздновать свои труды и объявить их славными, с красноглазой крикливостью пропуская несколько рюмочек после работы. Тайные авторы «Графика» в совершенстве овладели навыком сочинять рассказ от первого лица, увлажняя его исповедью, так искусно вложенной в уста какой-либо знаменитой персоны, что начинало казаться, будто этот парень лежит прямо там, у них на странице, точно Гулливер, распластанный на морском берегу. И еще эти художники композографа. Композограф представлял собой способ получать фотографии сцены, возле которой, к несчастью, никаких фотографов не присутствовало. Если девушка была голой, когда действие имело место, но совершенно неуместным образом оделась, когда туда прибыли фотографы «Графика», у композограферов имелся способ совершенно спокойно воспроизвести самый горячий момент при помощи ножниц, клея и кисточки для ретуширования. Повсюду тогда царили дикие нравы. То были времена техасского Гвинана и всего такого прочего, говорит Харрисон. Так вот, самому Харрисону было всего-навсего лет шестнадцать-семнадцать, когда он поступил работать в «График», и он был всего лишь не то курьером, не то переписчиком, но этот ломоть воздушного бизнеса зафиксировал его разум подобно формочке для заливного. Да, верно, все это было фальшивкой. Все это было пустой шумихой. Все это было просто возмутительно. Все негодовали и называли «Дейли график» «отстойной журналистикой» (именно там, между прочим, «отстойная журналистика» и зародилась), а также «Дейли порнографик». Но, черт возьми, вся эта ерундистика имела стиль. Там тогда работал Уинчелл, занимаясь колонкой под названием «Бродвейские слухи» и развивая стиль для всех тех горячих и тахикардических отделов светской хроники, которые появились в более поздние времена. Даже в самом царстве фальшивки «График» буквально гонялся за еще более крутой фальшивостью с постоянным ощущением бунтарского откровения. Эх, черт возьми, до чего же хороши были те композографы! Те болтливые исповеди!