Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Высоко поднимая ноги в резиновых сапогах, Анна звучно прошла по луже и отвязала лошадь.
– Подсадить в телегу?
Он мотнул головой: нет.
– Лопату взяла?
– Все взяла. А вы?
– Я пешочком, – ответил Шеберстов. – Рядышком.
Она взобралась на выглаженную задницей доску, положенную на борта, и легонько шлепнула лошадь по крупу сложенными вожжами.
Илья оттолкнулся и легко покатился по дорожке вдоль заплесневелой понизу стены дома. Анна придерживала лошадь, чтоб муж не отставал. Доктор Шеберстов, в широченном плаще и широкополой шляпе, – гибрид бегемота и портового крана, как говорила Буяниха, – шел рядом с телегой, взмахивая сложенным зонтом в такт шагам. В телеге погромыхивал гроб, который они на пару ладили всю ночь. Неважно оструганный и обитый изнутри квелым розовым ситцем. Внутри молоток и гвозди в промасленном бумажном кульке.
– Черт возьми, ему же предлагали, – негромко проговорил Шеберстов. – Почему он отказался? Люди готовы были все сделать бесплатно.
– Не знаю, – откликнулась глухо Анна из-под капюшона.
– И гроб, и яма, и музыка…
– Не знаю. Сказал: не хочу, и все.
Так они и проехали по всей Семерке – впереди, кулем на сиденье, с брезентовыми вожжами в покрасневших от холода руках, полусонная Анна, рядом с телегой – громоздкий доктор Шеберстов в промокшей насквозь шляпе, за ними – Илья, багровый от натуги, с побелевшими губами, – наклонится вперед, оттолкнется, выпрямится, и снова – наклон, толчок, дребезжанье колес на булыжной мостовой, наклон, толчок, не обращая внимания ни на оживающие по пути занавески в окнах, ни на ледяной нудный дождик. Вдох – выдох. Вдох – выдох.
– Нельзя обижаться на весь мир, – пробормотал Шеберстов, когда они подъехали к больнице.
– Не знаю, – снова сказала Анна. – Этого тоже не знаю. Какой мир, такие и обиды.
Она привязала лошадь к спинке скамьи у больничного подъезда и, вскинув мешок на плечо, в сопровождении доктора скрылась за дверью.
По узкой дорожке, выложенной треснувшими бетонными плитками, Илья въехал на задний двор и остановился под окнами кухни, неподалеку от зеленого холма, в глубине которого, под слоем земли и кирпича, в помещении с низким сводчатым потолком и пыльными круглыми лампами, облепленными черными бабочками, рядом со штабелем из серых плоских кусков льда, под желтоватой простыней с черным больничным штампом, лежала девочка, которой через час-другой предстояло лечь в льдистую глину на Седьмом холме.
Сзади скрипнула дверь. Повариха вынесла ведро с парующими помоями, с маху выбухнула в ржавый таз, косо прилаженный у крыльца. Постояла, укоризненно глядя на обтянутую черной клеенкой спину, – ушла. Из-под навеса вылезли взъерошенные приблудные псы, кормившиеся от больничной столовки. Встряхиваясь, они медленно, с негромким рычанием, приближались к тазу, над которым медленно расплывалось облачко пахучего пара. Чтоб не дразнить голодных псов, Илья подъехал ближе к утопленному в холм моргу, к железной ржавой двери, густо усыпанной заклепками. Закурил, пряча папиросу под широким козырьком кепки.
Железная дверь со скрипом отворилась, доктор Шеберстов поманил Илью.
Дым щипал глаза.
– Это дым, – сердито сказал Илья. – Дым не стыд – глаза не выест.
– Плахотников умер, – бесстрастно сказал Шеберстов. – Ну, этот…
– Спасибо, – отрывисто бросил Илья.
Доктор пожевал губами, но промолчал.
…Наденька лежала на гранитной плите. От двери Илье хорошо были видны ее расставленные ноги, сложенные на груди руки с отчетливо проступившими косточками на локтях, очеркнутая густой тенью левая грудь и полноватый подбородок.
Уронив руки на колени, он сгорбился на своей коляске в углу, где стояла скамейка и висела распяленная на швабре тряпка.
Возвышавшийся над ним в дверном проеме доктор Шеберстов посмотрел на часы, но промолчал.
Свет под потолком вдруг мигнул и погас.
Илья хлопнул себя по карману, вытащил коробок спичек, но лампы под потолком снова вспыхнули, залив помещение жидким желтым светом. Глядя перед собою немигающими глазами, Илья подъехал к гранитному столу, чиркнул спичкой и поднес ее к Наденькиной ноге. Бледный огонек побежал по пушистой коже. Анна обеими руками вцепилась в Шеберстова. Свет под потолком мигнул, снова стало темно. Бледный огонь, разлившийся по мертвому телу, дополз до плеч и погас. Но через миг над столом вспыхнуло дрожащее свечение, прозрачное голубоватое облачко, которое осветило мертвую и запрокинутое к потолку выжженное лицо Ильи, и исчезло, растворившись в свете загоревшихся ламп.
Илья развернулся – доктор и Анна резко посторонились, – выехал в коридор.
– Дождя, дождю, дождем… – пробормотал доктор Шеберстов, неотрывно глядя на стекло веранды, по которому текли и текли струи нуднейшего дождя.
– Ты о чем? – не понял Леша Леонтьев.
– О дожде, – со вздохом ответил Шеберстов. – Еще чаю?
– Чай не водка – много не выпьешь.
Доктор кивнул.
– Маша! – крикнул он в темноту дома. – Еще чаю! С сахаром!
Налил в рюмки из узкого высокогорлого графина. Молча выпили.
Из глубины дома донесся звук – сестра шаркала на веранду. Одинокая женщина приехала к брату, когда была еще жива его жена и дом был полон детей, и осталась навсегда, добровольно приняв роль молчаливой ведьмы-экономки, которая за каждой ложкой сахара для гостей, чаевничавших на веранде, ходила в кухню. Десятки раз за вечер туда-сюда с ложечкой сахара в подрагивающей руке. Почему? «От терпения вода слаще».
Шеберстов усмехнулся в кайзеровские усы.
– Ведь до сих пор старики свято верят в то, что Анна принесла Илью из Солдатского Дома в картофельном мешке за спиной…
– При мне-то там уже никакого Солдатского Дома не было, – напомнил участковый. – При мне там уже детдом был.
– Поначалу, сразу после войны, там был госпиталь – потому так и прозвали. Потом осталась одна палата.
В одной большой палате на два десятка коек были собраны инвалиды. Безногие, безрукие, слепые. Которые сами, без посторонней помощи, не могли передвигаться. Наступил мир, а они такими и остались – безногими, безрукими, слепыми, и вот это-то и было самое ужасное: ничего не изменилось. Никаких чудес. Два десятка молодых мужчин, приговоренных к жизни. Они плохо представляли себе, что ждет их впереди, какая жизнь. Ясно, что не та, о которой они вспоминали днем: «А помню, до войны…» Еще они перебирали дни войны. Впрочем, речь шла не о боях и лишениях, – но о том, как кому-то улыбнулось перехватить лишнюю пайку спирта или переспать с хорошенькой санитаркой. Но о чем все помалкивали, так это о будущей жизни. Она подступала ночами, врывалась в их сновидения кошмарами, чудовищами – смеющимися детьми, женщинами в легких платьях, тяжестью спелого яблока на ладони, которой уже не было. Как-то Игорь Монзуль, рослый голубоглазый красавец без левой руки и с оторванными под живот ногами, шепотом рассказал Илье Духонину о своей жене: «Знаешь, какая у нее красивая грудь… Ей так нравилось, когда я вот так брал ее груди руками…» Илья понимал, что никакой жены у Игоря никогда не было. Красивая грудь – была, была и женщина – из сновидений, из мечты, – жены не было. А потом не стало и Игоря. Где он раздобыл пистолет, так никто никогда и не узнал. Но однажды ночью грохот выстрела разбудил инвалидов, и они, еще даже не сообразив, что же произошло, закричали, завыли, застонали, заплакали, – кто-то включил свет, вбежали медсестры, санитарки, врачи, тело вынесли. «У него все же хоть одна рука была, – с завистью сказал Миша Волкобоев. – Пальцы были…» – «Указательный, – в тон ему уточнил Левка Брель. – Да можно и без указательного…» И все без объяснений поняли, чему раззавидовались Миша и Левка. По ночам они плакали в голос, кричали, командовали горящими танками, наводили, целились, выпрыгивали из подбитых самолетов, корчились на минном поле, – но утром, словно по уговору, никто не донимал товарищей разговорами о том будущем (а их прошлое и стало их единственным будущим), которое во всем своем ужасе являлось им ночью. Смерть Игоря Монзуля не обсуждали.