Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пуржанский, человек холодный, только что предполагал увидеть их уже, как он это называл, плюшками, но быстро сориентировался.
– Слабо! – сказал он с легкой брезгливостью. – Нет напора, нет нерва. Дозаправиться и повторить, не мешая другим. Высотой не ограничиваю. Проявляйте инициативу, а когда в следующий раз захотите спарринговать, ставьте меня в известность, я буду приветствовать, – добавил он, не удержавшись от трехэтажной тирады. Все трое были приятно ошеломлены.
– Такую жизнь, – сказал Волчак, – я понимаю.
На свежего человека действовало сильно: сажая новичка в самолет, Волчак на трехстах метрах высоты убавлял газ, переходил в пике и носом в землю, в ближайшую деревню, снижался до ста. Если деревня или новичок ему не нравились, то до восьмидесяти. После чего резко задирал нос и лез вверх, а на высоте освобождал управление и требовал повторить. По-настоящему одобрил бы он только того, кто в ответ упал бы до семидесяти, но в возможностях самолета уверен не был. Когда Семаков в двадцать девятом на этом двухмоторном АНТе, пролетев 21 700 км от Москвы до Токио и назад с восемью остановками, приехал к Карпову и увидел такое, он брезгливо сказал: фу, форс. Семаков не оценил новаторства, и в этом воплотились его консервативность, отсталость. Те, кто вчера еще, как говорят цыгане, в ногах попирал Волчака, – кто же не слышал криков вокзальной гадалки, которая, будучи схвачена милиционером, кричит ему с отчаянием: тебя в ногах попираю! – сегодня ему кадили. А вот карьера Семакова стала с этого момента закатываться, сходить на нет, пока не закончилась совсем темно и двусмысленно, и тогда Карпову стало понятно, что про Волчака лучше плохо не говорить. Как-то стало понятно, что на него упал луч славы, и в этом луче он годится на роль символа всех наших побед. Что именно он, а уж никак не Гриневицкий, не Канделаки и подавно не Семаков олицетворяет собою все главные вещи, присущие эпохе. Первое – кто лучше всех, тому все можно. Второе – победителей не судят (а везуч Волчак был фантастически, вплоть до знаменитой посадки на обрыве с бомбами, когда решительно ничто не мешало отбомбиться в Черное море). И третье: если нужен результат, давать его надо не экономией средств, не форсированием наук, не многократной тренировкой, а ЛЮБОЙ ЦЕНОЙ. Поняли? Вот это все Волчак олицетворял, и не сознательно, а так получилось; он идеально совпал с такими требованиями к авиации, сама же авиация изначально совпала с таким духом: она стала кораблем, возглавляющим эскадру, и на носу этого корабля маячила плечистая, скульптурная фигура Волчака. Что он сделал (как Бровман понял тогда и даже не стал записывать)? Он бессознательно начал нажимать именно на эти свои качества – и конечно, летал. Летал изумительно, с этим невозможно спорить. И в каком-то смысле был прав, требуя от щенков на высоте «Повтори!». На тридцатилетие ему подарили тортягу с кремовой надписью «Можем повторить!», но повторить падение на восемьдесят не мог никто.
Ну в самом деле, что вы все впились в инструкции? Бюрократизм, понимаете. Во времена спурта, когда надо за пять лет преодолеть отставание в пятьдесят, какие могут быть инструкции – для небывалого, пионерского дела, для новаторской во всех отношениях области? По инструкции самолет надо было сажать на три точки, но Максимов допер, что при этом случаются чрезмерные нагрузки на костыль и рушится хвостовое оперение, а потому сажать его надо по-английски, сначала на колеса. И в результате инструкцию переписали по-максимовски, и стало так. Английский стиль! Это придумал Де Хэвилленд, сам конструктор, сам испытатель, сам производитель, к сорока годам миллионер, и страшно подумать, что зарабатывал бы Волчак, родись человек с такими данными в мире капитала. Но он родился здесь, и его участь была лучше – герой, полубог. Эту породу людей интересовали не деньги, а возможности. И возможности у них были те, что Хэвилленду не снились. Однажды Дубаков спросил Максимова: вон Волчак делает иммельман на Р-1, но разве на нем можно? Волчаку – можно, спокойно ответил Максимов. И рассказал анекдот: медведь составляет список – на завтрак заяц, на обед лиса, на ужин придет ко мне куропатка… Все плачут. Тут заяц спрашивает: а можно не приходить? Можно, вычеркиваю. Этот анекдот Дубаков пересказал потом Бровману, и Бровман рассказал другой, свежий: Сталину докладывают, что ну там какая-то поломка на производстве. Сталин: начальника цеха расстрелять, мастера расстрелять, рабочего расстрелять… Орджоникидзе говорит: да ладно, может, сначала на вид поставить? Сталин, добродушно: «Ну, или так…» Тогда передавали историю: на репетиции парада в Тушине Алексеев, был такой молодой летун, решил сесть после выхода из штопора. Нога скользнула с педали, и он вмазался в реку. Вытащили. Он доложился Сталину: товарищ Сталин, летчик Алексеев по своей вине угробил машину. Сталин: ничего, ничего, машина – железо, главное, что сам жив… Дня через три, после парада, спрашивает осоавиахимовца: ну а как Алексеев? Передайте ему привет! Осоавиахимовец решил выслужиться: тыщ Сталин, мы проверили – Алексеев, оказывается, сын кулака!!! Тот – пых-пых трубкой: «Ах, сын кулака? Ну, в таком случае прошу передать ему от меня… ГОРЯЧИЙ привет!»
Все они были близко к небу: падать смертельно, но решалось все на небе, и близость к нему воспитывала особый дух. И Волчак… да что говорить! Пока они были вдвоем с Максимовым, пока их в принципе было двое, все как-то делилось и никто ни на кого не перетягивал. Были люди, которых Волчак слушался, – скажем, Карпова. Были те, кто смел ему советовать. Волчак мог детально обсуждать с конструкторами малейшие недочеты, все выправлять, десять раз переделывать – в работе не было никакой заносчивости, хотя слава катилась, его звали уже воздушным Чапаем. Но были вещи настораживающие.
Дубаков впоследствии не особо любил рассказывать, как Волчак сказал ему: ну-ка, ты вроде хорошо пилотируешь у земли, давай попробуем лобовую атаку. Что же, знаем, быстро прикинул Дубаков, идеи товарища Яцука нам очень знакомы (Дубаков был подкованный, про Яцука читал еще в школе, мечтал у него лично поучиться, но не случилось – сожрала Яцука болезнь, и руководитель первого дубаковского курса еще в военно-теоретической школе в Питере, такой был Гамкрелидзе, сказал с глубокой грузинской печалью: кто быстро живет – мало живет).
Еще на взлете по дымку Дубаков понял, что Волчак разгоняется, и тоже поднажал; сблизились они быстро, очень скоро наступала пятисотметровая зона, а в ней ни один маневр не позволит избежать столкновения. Это называется пространство смерти; так же называлось американское кино про летного лихача, про которого Дубаков немедленно вспомнил, – вот же какая ерунда вспыхивает в голове, в институте крутили эту картину тридцатого года, потому что надо же знать! – там два брата вступили в британские военно-воздушные силы, один худой, второй пухлый, один Рой, как же второй?! Монти! Дубаков стремительно полез вверх, в иммельман. Волчака он не видел. Потом рассказали, что они одновременно рванули вверх, друг к другу колесами, едва не зацепившись, это было похоже даже не на балет, а на сеанс любви ужасных насекомых. Почему-то впечатление у всех было мрачное. Волчак на земле подошел и сказал:
– У тебя характер как у меня.
Сказал он это без одобрения, и Дубаков не обрадовался.