Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда же решено было готовить пятерку для первомайской демонстрации. Опять же где-то, на самых верхах, решено было ограничиться именно пятеркой, по числу лучей гипотетической воздушной звезды, и покрасить все истребители в ярко-алый. Упоминание двадцать первого горьковского завода не пропало втуне: карповский истребитель запустили в серию на тридцать девятом в Москве и там. Первые пять машин передали Преману, Супруну, Шевченко, Евсееву и Канделаки. Волчак должен был лететь во главе, но про запас держал Канделаки. Пятерку он отбирал лично, все были люди непростые. Евсеев – сын ссыльного рабочего-революционера, умершего в Благовещенске на поселении за год до революции, которая бы его освободила. Он был в числе первых четырнадцати мастеров парашютного спорта, рекордсменом, прыгнул с семи двухсот, пролетев в свободном падении семь пятьдесят; как пилот, возможно, он и не представлял ничего исключительного, но обладал страшным, поистине небывалым хладнокровием; не слишком его любившие товарищи (он ни с кем не сходился) говорили, что это от тупости, но Волчак увидел в нем что-то такое – возможно, свою же исключительность, тоже не позволявшую дружить абы с кем. Людей они оба недолюбливали, это да, потому что мало кто из людей видел смерть так близко. Преман был, напротив, душа-человек, самый из них молодой, покладистый и мягкий, выведший недавно планер Стефановича на рекордную высоту, аккуратный, как положено немцу, и смотревший Волчаку в рот. Шевченко – уже легенда – однажды, садясь на брюхо, сломал обе ноги, пережил шок, но добился возвращения в авиацию; мечтал конструировать бипланы, уверял, что будущее за самолетом, который в полете меняет профиль крыла или вовсе это крыло убирает, и многие прислушивались – красиво выглядело. Супруна Волчак взял из принципа, потому что про него уже, что называется, говорили; он приехал из Канады в двадцать пятом, восемнадцати лет от роду, вступил еще там в коммунистическую лигу и оставил в Канаде возлюбленную, которую не терял надежды переманить в СССР. Чего сумская семья искала в Канаде и почему вернулась, рассказывал много и охотно; его послушать, Канаду надо было перетянуть из-под американского влияния, она была совсем как Россия, вот наладим трансарктические перелеты – Канада, хочет не хочет, будет нашим главным союзником. Он был очень приятный парень, и надо отдать должное Волчаку – он не любил, когда про хороших летчиков говорили зря. В конце концов, говорил Волчак, у нас стоят штатовские двигатели «Кертисс-Райт», и никто у них политграмоту не спрашивает. Это было красиво и тоже храбро, хотя кто-то наверняка записывал и подшивал. Волчак мог питать разные иллюзии, но четко знал, что не судят только победителей (а надо будет, так и победителей; истребители – другое дело, истребители сами всех судят, но надо было еще дорасти).
Канделаки был дублер Волчака и должен был повести всю пятерку, если вдруг мало ли что. После идиотской аварии в Горьком Волчак стал суеверен. Сорвать парад было нельзя, это было первое явление «ишака» на публике – Волчак лично так прозвал И-16, чтобы как-то одомашнить. Откровенно говоря, Кандель привлечен был еще и потому, что бывают люди, с которыми легко и участие которых в любом деле как бы гарантирует успех. Волчак был человек тяжеловатый, всегда в напряжении, Кандель же все проделывал играючи, и всех целей в жизни у него было, кажется, только летать, да повыше. У них были странные отношения: оба знали друг другу цену, но почему-то Волчак, выпивая, – а выпить он любил и в новую квартиру на Ленинградке кого только ни зазывал – никогда не брал в компанию Канделя. Дубаков однажды даже спросил: а может… Но Волчак зыркнул очень нехорошо и сквозь зубы сказал: мало ли что я с ним сделаю по пьяному-то делу. Дубаков ничего не понял, но к разговору не возвращался. У него мелькнула, понятно, мысль, что Волчак ревнует – больно легко все давалось Канделю, но какая тут могла быть ревность? Волчака все знали и в Кремле считали первым, а Кандель… что Кандель? Разве он был государственный человек? Он сам про себя говорил: ехал грека через реку. И все-таки пить Волчак его не звал, а летать позвал.
Про тот первомайский полет что говорить? Про него написали все, кто был и не был на площади, выпустили марку, в «Звездочке» дали полосу с биографиями. Вообще, это было главное событие парада, хотя недурной был парад – одних физкультурниц в красивых трусах прошло не меньше трехсот. Но по преимуществу он был военный: ехали бронемашины, танки БТ-5 и БТ-7, пехота шла минут семь, и даже планеристы с моделями на вытянутых руках имели вид мобилизованный. При этом – ах, какой это был веселый парад! Он был последний, в котором превыше всего была радость. Войной не пахло, война стала сгущаться год спустя; мощь была мирная, дружелюбная, демонстрировала себя открыто, Бровману так казалось. Парад тридцать пятого был маршем здоровых детей, у которых все получается. Бровман запомнил нескольких зрителей, невинно-прелестных девчонок без тени ведьминского очарования, которым так и сверкали девушки тридцать седьмого. Невинность была даже в майском ветре, в тополёвом запахе, долетавшем с Москвы-реки. И как-то при всей военной мощи, записал Бровман, было чувство души нараспашку: смотрите все, не жалко, мы это не для угрозы и не против угрозы, мы только исключительно потому, что умеем и это!
Волчак, однако, запомнил иное. Он летел низко, владея машиной как никогда и ощущая ее как продолжение себя, а себя как истребитель, и вел всех за собой как собственные крылья. Перед полетом, тем более перед таким, он никогда не пил, но был пьянее и счастливее любого пьяного. Он почувствовал тогда, что и площадь его, и все на ней – его, и если ему захочется, вся толпа будет делать то, что укажет и предскажет он. Мельком подумал, что Красная площадь – опасное место и летать над ней – опасное дело, но тут же себя оборвал и вслух сквозь зубы произнес: мне можно. Он летел над площадью против солнца, и горячее дыхание всей площади держало его, мог выключить мотор и все равно не упал бы, такой силы и глубины был этот пласт общего любования. Таких минут за всю жизнь набегает хорошо если три. Это была его площадь, и когда-нибудь он будет на ней там, где сейчас стоял Сталин с вождями. И что самое интересное – в этом не ошибся.
Вскоре после буквальным образом погоревшего в Кречевицах Гриневицкого Имантс на одном любопытном приеме встретил Дубакова и сказал: так и так, всякое бывает, но вся советская авиация поставлена в неудобную позицию. Маслобак-то мы перенесем, но вот кто полетит трансарктическим маршрутом? Гриневицкий выбирал самолет в Штатах, но надо было как-то реабилитировать АНТ, приличную, уже известную в мире машину, а что у Гриневицкого выйдет – еще бог ведает; Дубаков, имевший на такие вещи специальное чутье, понял, что на Грина стали смотреть без любви. Победителю можно все, а побежденный, хоть и самый эффектный, ходит по тонкому льду. И на невысказанный вопрос Имантса Дубаков ляпнул: я считаю, что фактор удачливости, так называемый L-фактор, как называет его наш заочный учитель Джорданов, никто не сбрасывал со счетов, и по этому признаку номером один является Волчак. Я тоже так думаю, солидно кивнул Имантс. Поговорите с товарищем, ведь вы товарищи?
Конечно, тут Дубаков хватил, поскольку Волчак пилотировал в основном истребители и к дальним полетам только примеривался; но ясно было, что в испытательном деле он превзошел всех и пора ему, как говорится, расти вширь. Экспансия есть что? Сущность человеческой природы, как учил автор книги «Пушечные короли», известной Дубаку в пересказе Канделаки. И Дубаков июньским вечером, месяца через полтора после парада, заглянул к Волчаку, только что проводившему гостей; наступала мягкая, очень светлая ночь, полная, однако, тихой внутренней тревоги. Волчак любил это состояние и настроен был благодушно.