Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Переполненный московским людом и едва осознававший самого себя, Шутов брался за разные занятия: крутил гайки в полукриминальном автосервисе, куда ночью пригоняли неизвестно чьи иномарки с разными душноватыми человеческими запахами в салонах, а к утру от них, разобранных, оставались одни сваленные горбами сиденья; репетиторствовал, вдалбливая в небольшие крашеные головки отроковиц школьную математику, никак туда не идущую. Но по большей части устраивался реализатором: торговал и видеокассетами, и похожими на стога рыжего и серого сена женскими шубами, и расфасованной в мутный пластик целебной растительной трухой. Раз к прилавку подошел узкогрудый молоденький попик, лаявший кашлем, спросил травы от простуды. От него спустя несколько дней Шутов узнал, КОМУ нужны все человеки до последнего.
Вера, жизнь в стремлении к Богу показались Шутову настолько естественным состоянием, что он уже почти не понимал, как существовал раньше. Одновременно многое в миру, прежде скрытое мутной пеленой, резко прояснилось. Шутов увидал, что люди, почитающие себя никому не нужными, легко верят клевете на собственную жизнь и ставят над собою правым того, у кого завелось хоть на грош больше. Населению «этой страны» были предъявлены новые герои: успешные бизнесмены, уверенные господа с гранеными глазами и в невиданных драгоценных галстуках, якобы добившиеся всего исключительно талантом и трудом. Можно было свихнуться от мысли, что и ты должен стать таким, как они, но в наступивших жизненных потемках упускаешь шансы, теряешься, пятишься, ищешь нужную развилку, но нашариваешь только стенку. «А не надо быть слабыми», — учили новые герои незадачливых совков, и чистосердечные люди верили им, хотя у большинства сил хватало только на то, чтобы сжать пустые руки в некрасивые кулаки. Верхом неприличия стало ссылаться, в оправдание неуспеха, на собственную честность: детиподростки, из нового поколения бледных акселератов, готовы были убить за это своих «родаков». Десять заповедей оказались репрессированы, как никогда прежде. В результате сама человеческая плоть стала меняться на глазах: у мужчин что-то происходило с позвоночником, уже почти не державшим вертикали, у женщин росли усы.
Тогда преображенный Шутов стал повсюду искать подобных себе, потому что Господь укрепляет всех, но слабый человек нуждается и в земных собеседниках. Кто-то встретился в храме, кто-то вынырнул, потрепанный и обморщиневший, из прошлой жизни, с кем-то удалось заговорить, поймав потерянный взгляд, на станции метро.
— Поймите, Максим, мы не секта, — втолковывал Шутов, подливая Максиму Т. Ермакову побуревшего мутного чайку. — Сектанты всегда претендуют на монопольную истину и объявляют конец света на послезавтра. Мы обычные православные, просто собираемся, говорим между собой о духовном и о мирском.
— А чего, раз все равно прячетесь, не идете в монастыри? — продолжал недоумевать Максим Т. Ермаков. — Там все легально, и участковый, вроде, туда не вваливается в грязных сапогах?
— Не все так просто, в монастырь не каждого примут. Туда, например, не берут с несовершеннолетними детьми. И потом, те, кто здесь — люди мирские, на монашество не благословленные. Разве вот Саша у нас… — Шутов ласково посмотрел на свою помощницу, вспыхнувшую румянцем, отчего веснушчатое личико ее стало, на взгляд Максима Т. Ермакова, похожим на мухомор.
Поулыбавшись и подержав в кулаке бороденку, Шутов продолжил рассказ. Он по-прежнему видел людей — а теперь еще испытывал жгучую потребность с ними говорить. Он осознавал, что горы наваленной на человеков ложной вины — за неуспешность, за жизнь в совке, за сталинские репрессии и оккупацию Прибалтики — не дают им добраться до реальных собственных грехов. Однако то, что Шутов собирался до них донести, было настолько просто, что не улавливалось при помощи слов. Это было как воздух, который не видишь и зря хватаешь горстями. Однако Шутов сделался упорен. При помощи старой, косо ляпающей буквы пишущей машинки он измарал горы бумаги. Он искал и нашел формулировки. Принимаемый за приставучего торговца дребеденью, он заговаривал с незнакомыми угрюмцами, нарывался, был посылаем на буквы алфавита, а однажды в дискуссии с двумя обритыми молодцами, дышавшими жаркой утробной мутью, потерял четыре зуба и получил перелом ребра.
— И вот зачем все это надо?! — перебил в негодовании Максим Т. Ермаков. — Пусть попы и проповедуют, это их прямая обязанность. Церковь это должна делать, не вы!
— Видите ли, Максим, это не просто так сразу понять, но Церковь служит Богу, а не людям, — возразил спокойный Шутов, щурясь в пространство. — Главная задача Церкви — сохранять из века в век суть и форму веры. Годовой круг церковной службы есть представление и проживание Евангелия, чтобы все происходило здесь и сейчас. Конечно, через Церковь идет помощь бедным, болящим, разные пожертвования. Но в этом случае храм — только место встречи людей, которые по-доброму решают мирские дела. Западные христианские конфессии больше вовлечены в социальность, чем православие. Это как разница между прикладной наукой и фундаментальной. Православие фундаментально, предельно обращено к Богу. А мною движет мирское. Думаете, это я к людям пристаю? Нет, это они входят в меня. Как вам объяснить? Иду, смотрю: стоит. Еще раз гляну — и зацепило. Это как любовь с первого взгляда, только любовь братская, христианская. Только вы не подумайте, будто меня бьют ежедневно. Я в людях почти не ошибаюсь, нет.
Однако ошибки у Шутова были. Возник и завертелся сподвижник по фамилии Кузовлев, гладко говорящий и гладко причесанный молодой человек, которому, сверх природной черноты волос, казалось, налили на затылок не меньше пузырька чертежной туши. Этот Кузовлев, по профессии кинокритик, соблазнил неопытного Шутова обратиться к людям не по уличной влюбчивости, а широко и дистанционно. Из увязанных в папки черновиков, уже начавших желтеть и деревенеть, было натрясено пересохшей машинописи на четыре газетные статьи, которые, к удивлению Шутова, увидели свет — одна так даже почти двухсоттысячным тиражом. Последовали эмоциональные читательские отклики, Шутов внезапно стал популярен, его пригласили на телевидение.
— Вот так штука! — удивился Максим Т. Ермаков. — У нас перед офисом вон что делается, демонстранты со всей страны, а ни одной телекамеры ни разу. Мне знакомый журналюга объяснил, что никакой я не ньюсмейкер, пока никем не проплачено. Да я и сам понимаю, не маленький.
— Не забывайте, Максим, то были девяностые, — напомнил Шутов, поставив вертикально коричневый указательный. — Все еще бурлило, варилось, иллюзии интеллигенции наведенным образом влияли и на новых героев в шелковых галстуках. Тогда в прессу что-то живое еще проскакивало бесплатно. Но для меня медийность, знаете, не кончилась добром.
В телевизионной студии, залитой жарким пляжным светом, на стеклянистом подиуме, в котором неприятно отражались ступающие ноги, разместилось пятеро гостей. Соседом Шутова по холщовому диванчику оказался толстый господин с лицом привередливого мальчугана, в смокших кудряшках, с большими, дивно выбритыми щеками, отливавшими сизым перламутром. Когда к Шутову попадал микрофон, он говорил горячо, ярко, но, ошеломленный жерлами телекамер, почти не слышал остальных. Между тем толстый господин — кажется, представитель крупного банка — поглядывал на Шутова с каким-то разгорающимся аппетитом. Когда запись закончилась и студия померкла, он взял соседа, будто даму, под локоток.