Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Погодите, погодите, — перебил рассказ псевдоалкоголика Максим Т. Ермаков, — но если этот Кузовлев сразу был такой мутный, чего же вы его возле себя держали? Еще и печать ему отдали в руки. Если хотите знать, он мог вас вообще под статью подвести!
— Господь миловал, — перекрестился Шутов.
— Ну хорошо, — не успокоился Максим Т. Ермаков, — а как же тот святой отец, что в самом начале был простуженный? Он же вас наставлял, консультировал. Это, в конце концов, была его обязанность, если вы к нему ходили в храм. Почему он не отговорил вас от попадалова с общественной организацией? Где он был вообще, этот поп?
— Отец Николай, — уважительным голосом уточнил Шутов. — Я, если вы заметили, вообще не касаюсь своих отношений с батюшкой. У веры на все, что важно нам в миру, иной, неэвклидов угол зрения. Помните, я говорил про фундаментальную науку? Хорош бы я был сейчас, если бы начал вам объяснять на пальцах. Тут надо идти постепенно, от простого к сложному. Ваш практический разум будет многому противиться. Вам будут мешать инструменты логики и все, что вы с их помощью выстроили. Просто пока примите к сведению, что вера меняет человека, а не его житейские обстоятельства.
На это Максим Т. Ермаков, всегда представлявший церковь чем-то вроде бесплатного театра для старух, скептически хмыкнул. Однако ему было интересно послушать, что произошло дальше. А дальше случилось то, что Максим Т. Ермаков мог бы с легкостью предсказать, а вот Шутов, похоже, до сих пор не пришел в себя от удивления. Для него это было как сон — собрание, где его исключали из состава учредителей. На сон это было похоже в том смысле, что знакомые и близкие люди, так привычные Шутову наяву, находились в странном положении и вели себя странно, говорили неестественными голосами. Секретарша Галя, например, никак не могла быть соучредителем фирмы, но тем не менее была и голосовала, и ее голубиную грудь украшало крупное ожерелье из комковатой бирюзы, которого прежде Шутов на ней никогда не видел, зато видел его — или очень похожее — на витрине узкого, как лифт, ювелирного магазинчика, мимо которого ежедневно пробегал из офиса в метро. Другая комбинация сна заключалась в том, что Кузовлев явился на собрание таким, каким его помнил Шутов до близкого знакомства: совсем молоденьким, сиплым, не узнающим Шутова быстрыми серыми глазами, которые, казалось, прыгали, когда он считал твердые, как колья, поднятые руки. Позже ошеломленный Шутов, выставленный, с его персональной кружкой и сложенными в папку иконами, за офисную дверь, никак не мог отделаться от мысли, что на таких снящихся собраниях, как правило, между живыми сидят и покойники. Через пару месяцев ему сообщили, что Галя, секретарша, возвращаясь домой на маршрутке, попала в кровавую аварию и скончалась на месте — причем никак невозможно было выяснить, стряслось это до собрания или все-таки после.
Тем не менее сон сказался на реальности: Шутов опять остался без средств, с немногими опечаленными единомышленниками, что продолжали приходить по вечерам, принося кто банку рыбных консервов, кто пакет гречневой крупы. Голос бывшей жены по телефону — совершенно уже отдельный от ее размытого облика, в котором белокурые волосы, лучше прочего сохранившиеся в памяти, казались париком, — снова сделался резок, непримирим с шу́товской жизнью. В стремительно желтеющей газете, что прежде печатала Шутова, появилась статья, в которой за Шутовым числилась оптовая торговля алкоголем плюс большие суммы, взятые с «учеников», продавших квартиры и иное ценное имущество. Теперь уже милиция пришла к Шутову домой, сделала обыск, вывалила на пол все блеклые пожитки, распорола оставшуюся от сына родную, полысевшую по швам плюшевую собаку.
Собственно говоря, гонители Шутова и его поникшего кружка делились на две категории. Первые — они составляли народное большинство — подсознательно были уверены, что всякое движение от меньшего знания к большему, то есть к узнаванию правды, есть движение от хорошего к дурному, из света во тьму. Эти считали Шутова жуликом, прикрывшим бумажник Библией. Но были и другие, понявшие, что Шутов именно то, за что себя выдает. И эти другие сочли Шутова опасным. Полгода его вызывал к себе на собеседования спокойный, пышущий здоровьем мужчина в штатском, имевший густые волосы цвета вареного мяса и носивший розовые рубашки под плечистый, в пшенную крапину, коричневый пиджак. Спокойный мужчина вежливо расспрашивал Шутова про его концепцию христианской чистоты, интересовался, что за люди посещают его домашние семинары, кто такие, чем дышат, в чем имеют нужду. Несмотря на внешнюю простоватость мужчины, его прозрачные глаза просвечивали Шутова рентгеном до самого сжатого сердца — и всякий раз, выходя из кабинета с отмеченным пропуском, Шутов чувствовал, что опять облучился, схватил непомерно большую дозу, отсюда слабость, запаленное дыхание, шум в голове. Собственно, мысль, внушаемая мужчиной, была проста: надо сотрудничать и принять помощь от органов, а если нет, то лучше прекратить самодеятельность, потому что ни к чему хорошему это не приведет.
Шутов долго думал и понял, в чем дело: государство, оправившись от потрясений, принялось вырабатывать единый для всех, сине-бело-красный с золотом, позитив, и любые группы граждан, предлагающие от себя позитив иной окраски и тональности, стали нарушителями госмонополии на важнейший символический капитал. Осознав, что сделался комком в каше, Шутов какое-то время строил планы: а не продать ли квартиру в Москве, не уехать ли десятью-двенадцатью семьями куда-нибудь далеко. Выкупить на Урале крепкие, серебряные от старости дома в заброшенной деревне, поселиться среди природной каменной причудливости и хвойного шума, завести коров, косить траву, молиться Богу. Однако уральская идиллия вскоре была перечеркнута тем соображением, что в покое поселенцев не оставят ни в коем случае, потому что это будет уже не просто самодеятельность, а захват территории. Государство обязательно почувствует крохотную дырку в своей обширной шкуре, болезненный укол отчуждения. Шутов так и видел наезжающих со всех сторон милиционеров на мотоциклах с коляской, милиционеров на просмоленных моторных лодках; видел оцепление вокруг деревни из горланящих журналистов и тихих до поры спецназовцев, с трикотажными черными бошками на камуфляжных плечищах, очень всерьез вооруженных. Казалось — тупик.
Решение Шутову подсказал пьяненький мужичонка в легком не по сезону, бумажном на холоде плащике, в раззявленных башмачищах, измаранных еще осенней посеревшей грязью, присохшей мертво, как бетон. Испитая морда мужичонки, от которой остались одни морщины и грубые кости, свидетельствовала о большом алкогольном стаже; он шарашился у выхода из метро, хватал пустые бутылки, что оставляла на бортике и на ступенях пивная молодежь, скрежетал туго набитой стеклом матерчатой сумкой, спотыкался, пихал людей. На мужичонку никто не смотрел: люди, в клубах сырого пара, текли из мокрой январской подземки, бежали по едким, насыщенным химией лужам, и даже тот, кто натыкался на дурнопахнущее чучело, поспешно отводил глаза. Все в этом алкоголике, от распухших башмаков до непокрытой лысинки, видом напоминавшей яичко в растрепанном гнезде, взывало к сильным чувствам — от жалости до презрения к человеческой природе; тем не менее он был невидимкой, единственный из всех.