Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Любовную историю Риты и Лёньки, разумеется, знает и обсуждает весь хоспис. Но почему-то я уверена, что Саша-Паша не будет трепаться про мое участие в ней.
Иду к закутку, где стоят кресла и каталки, беру кресло, качу к Ритиной палате. Отчего-то меня охватывает щекочущее, озорное волнение, будто и впрямь собираюсь участвовать в чем-то незаконном.
В коридоре, ведущем к церкви, навалены мешки с цементом, доски, ящики с плиткой. Мы протискиваемся по узкой тропинке между ними – я впереди, а следом Лёнька толкает кресло с Ритой.
Дверь снята с петель, а сам проем завешен полиэтиленом. Пробираемся под ним, видим священника и с ним – Ваню. Они о чем-то говорят, оба, как мне кажется, озабочены.
Церковь не узнать. Там, где в несколько ярусов были иконы, зияют пустые фанерные окна. Иконостас теперь похож на учебную стену для пожарников. По всей церкви громоздятся сборные оранжевые леса и штабеля ящиков, валяются ведра, инструменты, банки из-под краски. Из этого разгрома торчат несколько штативов с ярко горящими софитами.
Услышав шуршание полиэтилена, Ваня и священник оборачиваются.
– Ну ладно, вы тут разбирайтесь…
Я хочу уйти, но Ваня подбегает, хватает меня за руку:
– Ника, не уходи… Если только можешь… Пожалуйста…
В сомнении смотрю на Ваню, на священника. А тут и Рита подключается:
– Ника, не… не… не уходи!
Я пожимаю плечами… Вообще-то мне и самой интересно остаться. Меня трогает история Риты и Лёньки, и здесь, в этой ободранной, изуродованной церкви, сейчас произойдет нечто важное для них – во всяком случае, так они думают. Трогает и то, как серьезно отнесся священник к диковатой Лёнькиной просьбе и даже собрался читать вместе с Лёнькой и Ритой какие-то «главные молитвы», вознамерился дошептаться до Бога прямо отсюда – от этих пыльных мешков, грязных ведер и куч строительного хлама…
Мы с Ваней отходим в сторонку, а Лёнька толкает кресло с Ритой к середине церкви.
Ваня касается моего локтя.
– Ника, – тихо бормочет он. – Ника… Ты остаешься, как хорошо…
– Ваня, – так же тихо говорю я, – в руки себя возьми. Тебя тут некоторые и так уже за маньяка принимают…
Ваня изумленно таращит глаза, и без того огромные за очками, и, взглянув на него, я не могу не улыбнуться. Потом склоняюсь к его уху, шепчу:
– Ваня, а почему никого нет? Где рабочие?
– Отец Глеб сказал, ваш главврач их прогнал, – шепчет Ваня.
– Ничего себе!..
– Ага. Ругался с их бригадиром, нес его матом, настрого запретил ночью работать. Бригадир говорил, что у него благословение Святейшего, а главврач на это «благословение» вообще разъярился и про Святейшего такое сказал…
– Не надо, Ваня. Я догадываюсь, что мог сказать про него Яков Романович…
– Отец Глеб, а где же иконы? – Лёнька с тревогой смотрит на пустые прямоугольники иконостаса. – Куда мы будем молиться?
– Лёня, все иконы сегодня сняли и увезли, хотят заменить на новые. – В голосе священника чувствуется растерянность. – Но это ничего, Господь всегда в храме…
– А это? – Лёнька показывает на странный предмет, лежащий посреди церкви. Предмет густо обернут пузырчатой пленкой, но, присмотревшись, я понимаю, что это – большой крест.
– Это распятие, – говорит священник, – его установят позже.
– То есть это сам Иисус Христос? – Лёнька шагает к распятию, вглядывается в него через слои пленки. – Отец Глеб, давайте мы тогда, раз нет икон, ему самому помолимся!..
Священник смотрит на распятие в некотором замешательстве, но через пару секунд кивает:
– Да, хорошо, Лёня. Очень хорошо! Ему и помолимся… Подождите меня, я сейчас.
Отец Глеб выходит из храма. Мы молча стоим: я – рядом с Ваней, Лёнька – за Ритиным креслом. Я вижу, что Лёнька положил руки Рите на плечи.
Яркие, как в операционной, софиты вдруг разом гаснут, и церковь погружается в непроглядную тьму. Я не могу удержаться, чтобы не толкнуть Ваню локтем и не шепнуть лукаво:
– Вань, это что – по твоей просьбе такая темнотища?
В дверях храма появляется слабый желтый свет. Отец Глеб пробирается под полиэтиленовой завесой, держа в руке высокий, почти в человеческий рост, медный подсвечник с толстой горящей свечой. В другой руке у него – какой-то темный узел. Я замечаю, что священник надел на себя длинный черный передник с вышитыми крестами. А на обе руки – такие же вышитые манжеты, тускло блестящие под свечой. Священник идет к лежащему на полу распятию и ставит свечу рядом с ним. В желтом круге оказываются Лёня с Ритой, сам священник и крест, укутанный пленкой, похожий на громадный серебристый кокон.
Мы с Ваней стоим сбоку, в полутьме. Все это напоминает начало спектакля: гаснет свет, на сцене – горящая свеча, священник в черном, девочка в инвалидном кресле, мальчик в мешковатом спортивном костюме… Усмехаюсь про себя: что ж, по крайней мере, первая мизансцена – интригующая.
Я оглядываюсь, вижу стопку фанерных листов и сажусь на нее – во-первых, я чувствую себя еще не очень и дико устала за этот длинный день, а во-вторых, мне не хочется, чтобы мы с Ваней стояли тут столбами, как два свидетеля в загсе. Ваня в нерешительности смотрит на меня, но тоже садится. Теперь мы не участники этого странного действа, а просто зрители.
Я вижу, как священник разворачивает черный узел и достает из него небольшую книгу, блеснувшую серебряным окладом. Еще раз толкаю Ваню локтем и шепчу:
– Вань, ты хоть говори мне, что происходит, если сам понимаешь.
– Ничего пока не происходит. Евангелие принес.
– А что за черный узел?..
Через секунду становится понятно, что это – скомканная шерстяная безрукавка, которую священник захватил для Риты. Мысленно хвалю его за предусмотрительность – в церкви и правда холодно, а Рита в тонкой футболке.
Вместе с безрукавкой священник принес длинный белый платок.
Я удивленно говорю Ване:
– А зачем платок? Значит, все-таки венчание?
– Да нет, что ты, – шипит Ваня, – просто женщинам здесь положено быть с покрытой головой.
– Эй, а я в шапочке. Ничего? Не выгонят?
Ваня смотрит укоризненно, хочет что-то сказать по поводу моего насмешливого тона, но только буркает:
– Ничего, нормально.
Рита встает с кресла, надевает безрукавку и платок, поворачивает голову, смотрит на меня, и я с изумлением замечаю, насколько преобразил ее этот платок. Рита не намотала его как попало, по-деревенски, а накинула на голову и свободно обернула вокруг шеи – будто всю жизнь только и делала, что наряжалась в такие платки. В теплом свете свечи ее лицо, обрамленное белой тканью, перестало казаться бледным и болезненным, глаза заблестели, и вся она вдруг стала не просто уместной здесь, в этом разоренном храме, но даже как будто главной.