Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что же случилось после? От одного обдуманного убийства из-за личной неприязни до массовых зверств в отношении абсолютно незнакомых людей уж точно не один шаг. Что-то должно было ее натолкнуть на эту навязчивую идею, голубчик. – Филиппов наконец отошел от двери, тоже сел рядом с Радкевичем.
– Это я виноват.
Владимир Гаврилович с Маршалом переглянулись, но оба промолчали.
– После того как я выздоровел, мы сразу уехали. Месяц прожили в Москве, а потом перебрались сюда. Маша была единственной наследницей, но ей еще не исполнилось даже пятнадцати, так что распоряжаться средствами не могла. Но в доме было немного наличности плюс шкатулка с украшениями. Хватило почти на два года. Я еще подрабатывал уроками, натаскивал гимназистов. Потом поступил в штурманскую школу. На нее последние деньги и ушли, но до конца доучиться не хватило. Пришлось нанять жилье подешевле. Харьковская только одним концом на Невский выходит, а так-то, по сути, Лиговка. Он и Невский здесь другой: Знаменская площадь, коробейники, карманники, гулящие. А девчонке шестнадцать. Каково это видеть каждый день?
– Ну тут уж скорее жизненное устройство надо винить, а не себя.
Радкевич снова замолчал, будто бы обдумывая слова, решая, соглашаться с ними или нет. Мотнул головой.
– Не в этом дело. Мы много говорили о человеческих пороках. Меня это не настораживало – о чем еще говорить, если все эти пороки ежедневную окружающую картину составляют. Но больше всего ее огорчали как раз торгующие собой барышни. Видно, отпечаток Настя ей хороший оставила. Мы же с ней жили как брат с сестрой, никаких даже намеков на физическую близость. А тут чуть не под окнами совершенно иная жизнь. За полгода все девицы лицами примелькались, хоть здоровайся при встрече. И каково их было по нескольку раз на день с новыми кавалерами видеть? Вот и начала она говорить о том, что можно ли так ронять себя женщине, которой Богом назначено продолжать род человеческий? Каких детей могли бы воспитать эти матери?
Радкевич уже без спроса трясущимися пальцами вытащил из лежащего перед ним портсигара папиросу, начал ломать о коробок спички. Константин Павлович помог ему прикурить, налил еще воды.
– Однажды в Кенигсберге – мы уже на «Мстиславе» ходили – она напросилась со мной на берег. Хотя до этого с корабля не сходила, по кабакам с командой не шлялась. А портовых харчевен без девиц не бывает. Одна подсела к нам, начала приставать к Маше. Вернее, к молоденькому юнге. Та терпела, молчала, отмахивалась. Барышня настаивала. Маша хотела уйти, а девица сказала что-то такое… Сейчас… Что-то вроде: «Чего ты, мальчик, от любви бежишь». Маша обернулась, и я испугался: глаза у нее сузились, как у китайца, губы белые, тонкие, ноздри раздувает. Я даже глазом моргнуть не успел, как она вилку со стола схватила, всадила девке в бок и шипит ей в ухо: «Что ты знаешь о любви, шлюха?» Та, конечно, в крик, остальные подхватили, я думал, нас там же и разорвут. Хорошо эта, с вилкой в боку, быстро визжать перестала – Маша корсет не пробила, даже крови не было. Попинали нас от души и выкинули на улицу.
Радкевич снова замолчал, посмотрел на столбик пепла, выросший на папиросе, стряхнул пепел на ковер, крепко затянулся.
– В каюте она сначала молчала. Отвернулась к стенке, даже примочку не дала приложить. Месяц после с заплывшим глазом ходила. А потом я проснулся ночью, будто что-то почувствовал. Открываю глаза, а она рядом сидит и смотрит на меня. «Чего ты?» – говорю. «Ты меня любишь?» – «Конечно», – отвечаю. И тогда ее как прорвало. Начала мне рассказывать про свои сны, что ей часто мама снится и говорит с ней. Что благодарит за то, что Насте отомстила за нее. Но что мало этого. Таких, как Настя, много, кто жизни чужие разрушает, и что спасти можно только единицы, а от остальных надо спасать мир. Я спросонья не понял, что значит «мир от них спасать», спросил. И страшнее того, что после было, я, наверное, ничего не видел в своей жизни… Она передо мной на коленях стоит, глаз правый уже не открывается, лиловым заплыл, а левый огнем сверкает… Губы разбиты, от разговоров снова закровянили, а она их в улыбку тянет… И зубы белые с кровавыми подтеками… И говорит… Нет, не то – вещает… «Убивать!» Представляете? Говорит: «Убивать надо тех, кто не отступит, чтоб другие опомнились. Путь мне, – говорит, – открылся». Я сперва дар речи потерял. Потом решил, что это нервное у нее. Успокаивать начал, а про себя решил, что как только в Питер вернемся, отведу ее силой или обманом к доктору, пусть капель каких-нибудь пропишет.
– Отвели?
– Нет. Она вроде бы успокоилась, больше таких разговоров не заводила. Вот и забылось.
– И все? Мне кажется, маловато для подозрений в убийствах? – нахмурившись, спросил Филиппов.
Радкевич помедлил с ответом, будто опять споткнулся о дилемму – говорить или нет. И снова заговорил:
– Когда «Мстислав» встал в доки, мы сразу сняли разные квартиры. Но виделись каждый день, она настаивала. А когда она устроилась в «Квисисану», то и ночами тоже. Недели через две я зачем-то заглянул в ее шкаф и увидел там мужское пальто и шляпу. Вы не поверите, я обрадовался. Решил, что у нее кто-то появился. Потому что, поймите, ведь это же не вполне здоровые отношения. Вроде и не любовники, и не супруги, но она же совершенно не давала мне даже посмотреть в чью-то сторону! Увы, она сказала, что это реквизит для выступления. А потом, после рассказа Зинаиды Ильиничны про убийство в «Дунае» и том, первом, я вспомнил про ту одежду. Побывал у нее на квартире, когда ее не было. И нашел ходули и нож.
– Почему не пошли в полицию? Вы же уже знали, что я полицейский? Ведь вы же могли спасти… Оградить Зину от того, что она перенесла. – Маршал стукнул кулаком по столу. – Это ваша вина, Радкевич!
На глазах у Николая Владимировича снова выступили слезы, он обернулся к Филиппову в поисках поддержки:
– Так это же