Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не отставали и девочки: Лилька-Пипилька, Блудливая Ларка, Жанка-Лежанка – впору бордель открывать, с такими-то именами! (У Лильки кожа сохла и сходила слоями, как березовая кора; Ларка пи́салась по ночам, а Жанка вечно хотела есть и говорить могла только о еде.) Сестры предложили было девочкам придумать новые прозвища – красивые, звучные, из книг или песен. Те отказались наотрез – дорожили старыми кличками и заключенной в них женской сутью больше, чем красотой.
Некоторые прозвища казались безобидны и даже смешны – Овечий Орех или Егор-Глиножор. Позже Деев понял, что за веселостью этой скрывается история жизни совсем не веселая.
Овечий Орех родился некстати, в первый голодный год, и мать из жалости купала его в овечьем помете, чтобы скорее умер. Не успел – умерла она, а его забрали в приют. Про жизнь в отчем доме помнил одно: как мать собирала по колхозному хлеву пахучие бараньи катышки, а он ползал рядом, по полу. Когда чуть подрос, понял, для чего собирала (детдомовские объяснили), но зла на мать не держал, наоборот, зваться хотел только Овечьим Орехом, а про те минуты в хлеву рассказывал каждому охотно и по многу раз.
Егор-Глиножор с детства слушал рассказы про Глиняную гору, из которой во время голодных лет люди черпали глину и ели вместо хлеба. Когда голодный год наступил и дед с бабкой слегли от бессилия, отправился искать. Нашел. Наковырял целое ведро глины и приволок домой. Стали есть ее всей семьей, втроем, а она противная, голод не утоляет. Дед с бабкой после этого возьми и умри. Так Егор убил свою семью. Убеждали его сестры, что не он стариков сгубил, а голод, но мальчик настаивал: я убил…
Таких историй было – пять вагонов. Да все шесть, если считать с лазаретом. Будь воля Деева, при посадке в поезд отменил бы все старые прозвища, чтобы дети сбросили их с себя, как сбрасывали на казанском вокзале казенную одежду и обувь. Но его воли на то не было.
* * *
Язык эшелона был пестр и причудлив. Пять сотен ртов наполняли его таким разнообразием, что впору было словари составлять. Русские говоры, татарские и башкирские, чувашские, марийские, удмуртские, сибирская речь и малороссийская – замешанные с языком улиц и свалок, разбойничьих шалманов и церковных общин: славный кавардак, разобраться в котором Деев мог едва ли. Детей это смешение не смущало – понимали друг друга с легкостью, мгновенно перенимая словечки собеседника и одаривая того своими.
Одно и то же понятие имело и пять, и десять обозначений – там, где Деев обошелся бы одним словцом, ребята вспоминали дюжину и две.
Если врет человек, например, Деев бы так и сказал: врет. Или обманывает, если чуть культурнее. Дети же имели наготове целый веер глаголов и фраз: тискать, клеить, торговать, лечить, чесать, клепать, бусить, лохматить бабушку, трындеть, баянить, подпускать турусы и пускать жука, гонять базло, лимонить, лестить, отливать, бакулить, полы-гать, алдашить, ондалашить, гнуть байду, выкрутить и вымазать… И так дальше, и еще столько же.
Если случилась неудача, Деев опять бы сказал прямо и просто: неудача вышла. Ну, или не свезло. А дети? У них бы ахма накапала. Безладица дунула. Бибика с салом приключилась, пех или умглик. Зрятина вышла, косяк или зола. Комоха пришла. Ништа взяла, или кайга, или ойго. Борода выросла. Они бы влюхались или запропали. Их бы заколодило или зарезало…
Зачем сто слов, если можно обойтись одним? Зачем крутить, завязывая в узлы простую речь и выплетая словесами узоры?
А уж выплетать ребята умели! Привычные к вольной жизни, дети и с языком обходились вполне вольно – нещадно коверкали грамматику, оборачивали предложения в диковинные конструкции. Угроза, к примеру, могла звучать так: уж я-то его научу уму насчет картошки дров поджарить! А могла так: бутыскну валявку заменьше количества на ляд с маганей!
Больше того, дети изобретали слова, складывая воедино уже известные или придумывая совершенно новые. Здесь Деев и вовсе терялся. Ну стоит себе кубовая, на каждой станции похожая: домулька с окошком и парой торчащих из стены кранов, откуда льется для желающих в чайники и ведра дымящийся кипяток. И слово уже давно есть – кубовая, – и все его знают, все пользуют. Зачем же спорить битый час, до тумаков и крика, приискивая новое название? Выбирая между четырьмя вариантами – шпа́риха, горячи́лка, крану́ха и кипято́чина, – дети остановились на последнем. А скоро Деев и сам себя поймал, что называет кубовую именно этим придуманным словечком, уж больно меткое. Заразился от пассажиров.
Рубахи, в которые были одеты, ребята называли вовсе не рубахами, а белюша́ми и кулемя́ками. А кружки оловянные для еды – буздыря́лками. Социальных сестер – сестёрками. Вагоны – лаго́нами. Для полевой кухни, объекта самых нежных и страстных ребяческих чувств, было изобретено много названий: мечта́нка, ку́ха и даже ва́ркало-у́ркало.
Правда, иногда дети упрощали и обрезали слова: вместо “здрасьте!” было в обиходе короткое “здра!”, вместо “брешешь?” – “бре?”, но случались подобные упрощения редко.
Единственная тема, где не дозволено было упражняться в словотворчестве, – еда. Уж здесь-то вольностей не позволяли! А знали о пище – простой и сложной, городской и деревенской, столовской и ресторанной – побольше не только Деева, но и всех взрослых в эшелоне вместе взятых. Про всё знали: про то, что уха ершовая или судаковая подается с расстегаями, а царская – с водкой. Как правильно произносить “консоме” и “гляссе”. Что борщок лучше всего идет под острые дьябли, а тюрбо – под шампиньоны. Что от американской кукурузы случаются поносы почище гороховых. Что если грызть жженые кости, то по чуть-чуть и не спеша, а стебли борщевика можно помногу, но без кожуры. Что если пулярду заказывать, то непременно ростовскую, а форель – так только гатчинскую, под соусом о-блё… Деев и слов-то таких не слыхивал! А дети – и слыхивали, и сами рассказывали. Пробовали вряд ли, но доложить могли в подробностях. Как отличить икру камчатского лосося от икры норвежского. Как выварить с углём протухлую слегка ворону, чтобы не воняла. И что есть пудинг Нессельроде и в чем его разница от парфе и буше.
Некоторые даже клички себе придумывали по любимым блюдам и напиткам: Глеба Дай Хлеба, Драник с изюмом, Абрау Дюрсо, Зинка Портвейн, Грильяж Гнилые Зубы.
Так часто хвастали съеденными недавно лакомствами, да не из ботвы-муравы, а мясными и хлебными, что Деев не сомневался: врут. Потом прояснилось: нет, не врут – всего лишь называют “сытными” словами суррогатную пищу. Киселиком – рыбную требуху. Изюмом – чешую. Козлятками – рыбьи скелеты. Поросятками – жаренных на костре сусликов. Сухарями – ракушки. Пирогами – ботву. Обозначающее еду слово было священно и не могло быть изменено, а вот обозначаемый предмет – вполне. Этих-то козлят-поросят вприкуску с пирогами дети лопали сполна, еще и оставалось…
Не располагая имуществом и даже одеждой-обувью, не имея родителей и дома, а зачастую и детских воспоминаний, дети владели единственно – языком. Он был их богатством, их родиной и памятью. Они его творили. Складывали в него все, что находили по пути. В редких словечках сохраняли воспоминания о встречах с пришлыми из других краев. Не пускали на его территорию взрослых.