Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава 12
Голый человек. Промедление перед рождением. «Замок» как роман о приходе-в-мир. Пустить корни в Деревне или бросить якорь в Замке. Схлопнувшаяся власть. Замок женщин. Замок как мастерская письма.
В конце лета 1920 года, решив остаться с Эрнстом Поллаком, Милена написала Максу Броду письмо, в котором о своей любви к Францу Кафке говорит как о любви невозможной:
Разумеется, дело обстоит так, что все мы, по видимости, можем жить, потому что в какой-то момент прибегли к лжи, слепоте, оптимизму, убежденности, пессимизму и к чему угодно еще. Он же никогда не искал убежища. Он совершенно не способен лгать – точно так же, как не способен напиться. Ему совершенно некуда деваться, ему негде приютиться. Поэтому-то он и страдает от всего того, от чего мы защищены. Он как голый среди одетых[333].
В одном из писем Милене Кафка сам изображает себя таким «голым человеком», выпавшим из полезных для жизни условностей и смыслов; человеком, для которого дающие опору культурные самоочевидности не кажутся данностью; человеком «без убежища»:
Дело обстоит примерно так, как если бы перед всякой прогулкой человеку нужно было не только умываться, причесываться и т. д. – уже одно это достаточно утомительно, – но вдобавок, поскольку перед всякой прогулкой неизменно отсутствует все необходимое, еще и шить одежду, тачать сапоги, мастерить шляпу, вырезать трость и проч. Он, естественно, не умеет сработать все это как следует, улочку-другую его поделки кое-как держатся, но уже, к примеру, на Грабене все вдруг разваливается, и он стоит голый, весь в лохмотьях. И какая же мука – бежать в таком виде обратно на Староместский Ринг! А в довершение всего на Айзенгассе он еще и сталкивается с ватагой, которая охотится на евреев[334].
Письмо датировано ноябрем 1920 года, когда в Праге на фоне националистических беспорядков в недавно провозглашенной Чехословацкой Республике и вправду возобновили охоту на евреев. Опыт беззащитности и бесприютности был известен Кафке не только по таким ситуациям. Переживание того, что ты чужак, которому всякий раз приходится с нуля обживаться в обществе, сопровождало его практически ежедневно. Обыденная жизнь казалась ему недосягаемой. В дневнике он говорит об этом так: «Моя жизнь – это медленье перед рождением»[335].
Кафка взирает на все вокруг глазами человека, который не до конца пришел в этот мир. И то, что открывается ему в этом отчужденном взгляде, не помогает ускорить процесс рождения, насколько последний находится в его власти. Он медлит оттого, что боится. И чем дольше он медлит, тем сильнее страх.
Он полностью состоит из страха – такое признание он делает Милене.
Фелиции он писал, что состоит только из литературы.
«Медленье перед рождением», страх и письмо – все это у Кафки, несомненно, сливается воедино. Писательство – это разновидность жизни до рождения, когда человек еще не встал в «ряды убийц» и когда он еще в состоянии описать, что́ его страшит.
Много сказано о том, что Кафка боялся мира. Он и сам об этом охотно говорил. У него был страх перед сексуальностью, который он описывал Милене как «пропасть», как «перепрыгивание в ночь». Чисто телесное желание как что-то нечистое, трудно соединимое с переживанием любви.
Затем страх перед отцом и требованиями, которые он воплощает: нормальность, карьерный успех, создание семьи, общественное признание. Страх перед обыкновенной социальной коммуникацией, боязнь брать на себя социальные роли, которые грозят утратой самого себя. Дилемма отчуждения: уйти в себя и потерять мир либо уйти в мир и потерять самого себя.
Пугало его и шаткое социальное положение еврея. Впрочем, в нем слишком мало еврейского, чтобы найти опору в религиозных связях с иудейской общиной; и в то же время он слишком застенчив в своем еврействе, чтобы идти путем ассимиляции без угрызений совести и чувства вины. Он удивляется восточным евреям и даже романтизирует их, ведь, по его мнению, они укоренены в живой традиции.
Себя же он считал человеком без корней, отделенным и от чехов, и от немцев-неевреев. Ему оставалось искать прибежища в языке. Но и язык не до конца стал для него домом. Иногда ему казалось, что он узурпатор, и потому испытывал страх, что в любой момент у него могут отобрать его незаконную «добычу».
Наконец, «негативность» эпохи вообще, под которой он понимает утрату веры, метафизическую бездомность. Это тоже пугает и заставляет бежать в эрзац-религии, которые Кафка называет «попытками человека, попавшего в беду, закрепиться в некой материнской почве»[336].
Но Кафка понимает и другое: страхи делают его ясновидящим. Он чувствует, что его удел – посредством писательства проникать в области, совершенно недоступные всякому, кто уютно обжился в своей действительности. Поэтому литературное творчество он называет «атакой на последнюю земную границу»[337].
Это предложение он записал 16 января 1922 года.
Несколько дней спустя, после полуторагодичной писательской паузы, он приступает к большому роману «Замок».
Из-за прогрессирующего туберкулеза Кафка отправился на курорт Шпиндлермюле в горном массиве Крконоше. После одной вечерней прогулки по заснеженной дороге к мосту он записывает первые предложения романа. «К. прибыл поздно вечером. Деревня тонула в глубоком снегу. Замковой горы не было видно. Туман и тьма закрывали ее, и огромный Замок не давал о себе знать ни малейшим проблеском света. Долго стоял К. на деревянном мосту, который вел с проезжей дороги в Деревню, и смотрел в кажущуюся пустоту».
Во время первой прогулки по заснеженному Шпиндлермюле Кафка остановился перед мостом, но своего протагониста К. заставляет по нему пройти и начать эксперимент по приходу в мир. К. оставил позади все – семью, родные места – и храбро решает начать с нуля. Он не ищет истины, не жаждет познания. Если для него и важна какая-то «истина», то лишь в том флоберовском смысле, который Кафка охотно цитировал, и, согласно которому, в истине живет тот, кто укоренен в профессиональной, брачной и семейной жизни. К. собирается подыскать себе место в Деревне, расположенной сразу за мостом. Он хочет, чтобы его там приняли, он хочет устроить себе пристанище.
В его намерения не входит раскрывать тайну зловещего Замка. «Разве здесь есть Замок?» – спрашивает он удивленно, когда его будят на постоялом дворе, где он нашел первый ночлег и уснул возле печки. Человек, который столь грубо его разбудил, представляется Шварцером, сыном кастеляна Замка, а затем объясняется: «Эта Деревня принадлежит Замку, и тот, кто здесь живет или ночует, фактически живет и ночует в Замке. А без разрешения графа