Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты бормотал что-то об Энн – вернее, о женах или бывших женах.
Так вот в чем причина этого взгляда, а вовсе не в моем вранье насчет Токвилля.
– Я помню только, что мне снился кто-то, не получивший вовремя страховую премию, а после некий бред на тему, что лучше – быть убитым сразу или сначала помучиться.
– Мне-то мой выбор известен. – Она отпивает вина, держа круглый бокал обеими ладонями и глядя в темноту над пляжем. Тусклое небо озарено влажным свечением Нью-Йорка. На магистрали за городом соревнуются стрит-рейсеры; визг покрышек, вой одинокой сирены.
Всякий раз, как Салли впадает в задумчивость, я подозреваю, что размышляет она об Уолли, ее давно утраченном муже, ныне скитающемся по озонному слою среди холодных звезд, «умершему» для всего мира, но (весьма вероятно) не для нее. Положение Салли во многом напоминает мое – мы оба разведены в стандартном смысле этого слова, – но есть в наших разводах какая-то шаткая не-окончательность, и когда нам не о чем больше думать, мозг пережевывает и пережевывает ее, как кусочек несъедобного мяса, который не удается проглотить.
Иногда я представляю себе, как одним вечером, в сумерки, она будет сидеть здесь на веранде, уйдя, как сейчас, в свои мысли, и старина Уолли поднимется к ней с широкой улыбкой на образине, более косолапый, чем ей помнится, обзаведшийся брюшком, пучеглазый и одутловатый, но в общем все тот же. Он вдруг проснулся в самый разгар его карьеры цветовода в Беллингхеме или жизни владельца текстильной фабрики в Пекине, что на юге страны, проснулся в кинотеатре, скажем, или на пароме, или посреди Солнечного моста и немедленно тронулся в обратный путь, к тому, от чего удрал давним утром в Хоффман-Истейтсе. (Я предпочел бы при их воссоединении не присутствовать.) В придуманной мной истории они обнимаются, пускают слезу, ужинают на кухне, выпивают слишком много вина, обнаруживают, что разговаривать им куда легче, чем думал каждый из них, потом возвращаются на веранду, сидят, держась за руки (подробность не обязательная), в темноте, им хороню, уютно, и оба размышляют, не подняться ли в спальню, где горит еще одна свеча, – понимая, какое странное, но, в общем и целом, непозволительное переживание ожидает их там. А потом оба отбрасывают эти мысли, обмениваются смешками, их начинают понемногу смущать соображения о невнятности совместных перспектив, они становятся менее общительными, собственно говоря, холодными и нетерпеливыми и, наконец, понимают, что им никогда не хватит слов, чтобы заполнить пространство лет и разлуки, к тому же Уолли (он же Нед, Берт и кто угодно) пора возвращаться в Пекин или на Северо-Западное побережье к его новой/старой жене и подросткам-детям. И вскоре после полуночи он уходит тропою забвения к прочим определенным судами в покойники, но не вполне умершим мужьям (последнее не так уж и отличается от нашего с Салли поведения, хотя я потом всегда возвращаюсь).
Разумеется, что-либо большее было бы слишком сложным и прискорбным: вся их шайка-лейка кончила бы тем, что попала на телевидение, сидела бы там, облачившись в костюмы, на неудобных кушетках – дети, жены, любовники, семейный священник, психоаналитик, все – и рассказывала бы о своих чувствах ораве вульгарно накрашенных толстых баб, каждой из которых вечно не терпится вскочить и заявить, что она «наверное, сильно ревновала бы, понимаете?», если б оказалась на месте любой из двух жен, и вообще-то «как можно быть уверенной, что Уолли говорит правду о том, где…» Правду, правду, правду. Да кому она нужна, правда-то?
Где-то на воде суденышко, которого мы не видим, вдруг становится пусковой площадкой яркого, шумного, искрящегося летательного снаряда, который взвивается по дуге в чернильное небо и взрывается, рассыпая красные и зеленые звезды, и они освещают все небо, точно заря творения, а затем с хлопками лопаются и шипят, но взрывы поменьше еще продолжаются, пока вся эта шумиха не исчерпывает себя и не исчезает, растаяв, подобно ночному призраку.
На пляже невидимые люди вскрикивают в унисон «Ооо-оо» и «Аааххх» и аплодируют каждому хлопку. Само их присутствие – сюрприз. Мы ждем следующего удара, шипения и взрыва, однако ничего не происходит. «Эх, черт», – негромко произносит кто-то. «А красиво было», – говорит другой. «Одной маловато», – отвечает третий.
– Первый официальный фейерверк праздника, – весело сообщает Салли. – Меня они всегда возбуждают.
Она смотрит на дымчатое, голубоватое пятно в черном небе. Мы с ней словно подвешены здесь в ожидании какой-то другой вспышки.
– Мама покупала в Миссисипи маленькие хлопушки, и те лопались прямо в ее пальцах, – говорю я. – «Крохотули» – так она их называла.
Я все еще стою, прислонясь к дверному косяку и по-дружески улыбаясь, с покачивающимся в пальцах бокалом – совершенная кинозвезда с рекламной фотографии. Два глотка почти на пустой желудок, и я уже немного захмелел.
Салли глядит на меня с сомнением:
– Она была очень разочарована в жизни, твоя мама?
– Насколько я знаю, нет.
– Ну, кто-то мог бы сказать, что она пыталась пробудиться от привычного сна.
– Может быть, – соглашаюсь я. Мне неприятно обдумывать моих бесхитростных родителей на ревизионистский манер – стоит только начать, и я, вне всяких сомнений, смогу объяснить всю мою жизнь вплоть до настоящей минуты. Нет, лучше уж рассказ о них написать.
– В Иллинойсе, когда я была маленькой, мои родители умудрялись вдрызг разругаться под каждую новогоднюю ночь, – говорит Салли. – Кричали, швырялись чем попало, а ближе к полуночи кто-то из них садился в машину и уезжал. Пили много, вот в чем беда. А мы с сестрами страшно волновались, потому что в Пайн-Лейке запускали фейерверки. Нам всегда хотелось одеться потеплее, поехать туда и посмотреть на них из машины, да только машина вечно уезжала, и приходилось стоять во дворе на снегу и любоваться тем, что удавалось увидеть, а его было немного. Так что при фейерверках я непременно чувствую себя девочкой, что, наверное, довольно глупо. Они должны бы внушать мне чувство, что меня обманули, но не внушают. Кстати, продал ты дом тем людям из Вермонта?
– Нет, но заставил их призадуматься.
(Надеюсь.)
– Ты ведь мастер своего дела, верно? Продаешь дома, которые никто другой продать не может.
Она покачивается вперед и назад, толкая кресло плечами, и доски веранды поскрипывают под ним.
– Не такая уж и трудная работа. Я просто разъезжаю в машине с незнакомыми людьми, а после разговариваю с ними по телефону.
– Похоже на мою, – радостно говорит, продолжая раскачиваться, Салли.
Ее работа достойна гораздо большего восхищения, чем моя, однако и печалей в ней предостаточно. Я бы к такой и на сто миль подходить не стал. Внезапно меня охватывает сильное желание поцеловать ее, прикоснуться к плечу, к запястью, к чему угодно, полной грудью вдохнуть в этот теплый вечер сладкое благоухание ее умащенной кожи. И я, сделав несколько грузных шагов по звучным доскам веранды, неуклюже наклоняюсь, точно громоздкий врач, пожелавший собственным ухом услышать биение чьего-то сердца, и чмокаю ее в щеку и в шею – надеясь, впрочем, что этот мой поступок останется без последствий.