Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, пожалуй, это будет непросто. Потребуются какие-то необычные средства.
Она смотрит на пляж, где только что разожгли запрещенный костер, на этот миг сделавший ночь сладостной и веселой. Я же из внезапно охватившего меня резкого чувства неловкости – а также из преданности и преклонения перед ее щепетильностью – поддаюсь искушению обнять ее сзади, прижать к себе и с чувством поцеловать, и это получается у меня лучше, чем в прошлый раз. Кожа ее, уже не влажная под халатом (я отмечаю, что надет он на голое тело), слаще сладкого. Однако руки Салли остаются вяло висеть по бокам. Никакого ответа не следует.
– По крайней мере, тебе не нужно волноваться о том, как снова довериться жизни. Хотя дерьмо это все, мои умирающие старики никогда его не обсуждают. У них на это времени нет.
– Доверие, оно для птичек, – говорю я, по-прежнему обнимая ее. Вот ради таких мгновений я и живу, ради вспышек псевдоинтимности и удовольствия, вскипающего, когда ты его не ждешь. Они чудесны. Правда, я не уверен, что мы достигли по этой части великих успехов, а жаль.
– Ладно, – говорит Салли, выпрямляясь, раздраженно отталкивая мои прискучившие руки, и, не обернувшись ко мне, направляется к двери. Теперь ее хромота становится заметной. – Доверие, оно для птичек. Как верно. Впрочем, к этому все и шло.
– Вообще-то, я бы поел, – говорю я.
Она покидает веранду, хлопнув сетчатой дверью.
– Так заходи, поешь любимых плюшек. Тебе еще ехать и ехать, прежде чем ты уляжешься спать.
Звуки ее шагов удаляются, и я остаюсь один в теплом море запахов, смешанных с дымом костра, ароматом жареного мяса, столь совершенно подходящего к празднику. По соседству кто-то включает радио, сначала громко, потом убавляет звук. Радиостанция из Нью-Брансуика, передающая вокальный джаз. Поет Лайза, и сам я на минуту уплываю, как дым, вместе с музыкой. «Разве не романтично? Музыка в ночи… Тени, сдвигаясь, творят старинное волшебство… Слышу игру ветерка… Ты создана для любви… Разве не романтично?»
Мы ужинаем за круглым дубовым столом под яркой потолочной лампой, сидя по обе стороны от вазы с лиловыми ирисами и белыми глициниями и от плетеного рога изобилия, извергающего летние овощи; разговор у нас идет беспорядочный, оживленный, несколько сбивчивый. Это, понимаю я, прелюдия к расставанию, воспоминание о происходивших между нами томных и серьезных беседах, касавшихся частностей любви, которые уже попали под запрет, исчезли, как дым, унесенный морским ветерком. (Полицейские успели приехать и увезти любителей костров в кутузку, едва компания заявила, что пляж принадлежит Господу Богу.)
В свете свечи Салли выглядит воодушевленной, синие глаза ее влажны и поблескивают, черты чудесного, покрытого загаром заостренного лица смягчились. Мы поддеваем вилками булочки и болтаем о фильмах, которых не видели, но хотели бы посмотреть (у меня это «Власть луны» и «Уолл-стрит», у нее – «Империя солнца» и, быть может, «Мертвец»); говорим о возможной панике на соевом рынке, которая начнется теперь, когда дожди покончили с засухой на Среднем Западе; обсуждаем различие между «засухой» и «сушью»; я рассказываю о Маркэмах, Мак-Леодах и моих сложных отношениях с ними, что каким-то образом приводит нас к разговору о негре-журналисте, который застрелил человека, вторгшегося в его двор, а это подталкивает Салли к признанию, что она носит в сумочке пистолет – здесь, в Саут-Мантолокинге, – хоть и уверена, что тот в конечном счете станет орудием ее убийства. Недолгое время я рассказываю о Поле, отмечая, что, насколько мне известно, к огню его не тянет, животных он не мучает и в постель не писается, и говорю о моей надежде на то, что осенью он поселится у меня.
Затем я (поддавшись непонятному порыву) перехожу к делам текущим. Сообщаю, что два года назад в США было построено 2036 торговых центров, нынешние же показатели до этого «не дотягивают», многие большие проекты приостановлены. Заявляю, что не вижу, как это результаты выборов смогут сказаться на рынке недвижимости, в ответ Салли напоминает, какими были учетные ставки в год двухсотлетия (8,75 %), когда я – это уже мое напоминание, – тридцатиоднолетний, жил на Хоувинг-роуд, а она толкла джерсийскую чернику в вишневой водке, чтобы украсить полученной смесью бисквитный торт. И в попытке увести разговор от слишком недавнего прошлого рассказываю, как дедушка Баскомб, проиграв в карты семейную ферму в Айове, вернулся поздней ночью домой, съел на кухне большую чашу какой-то ягоды, а после вышел на переднюю веранду и застрелился.
Я заметил, однако, что во время ужина мы с Салли часто и подолгу смотрим друг дружке в глаза. А один раз, варя кофе (у нее поршневая эспрессо-машина), она украдкой бросила на меня взгляд, словно бы признававший, что теперь мы знаем друг друга намного лучше, что рискнули стать еще ближе, вот только веду я себя странно, а то и нелепо, как будто могу вскочить вдруг со стула и начать декламировать Шекспира на «поросячьей латыни» или наигрывать задним проходом «Янки Дудл».
Впрочем, около десяти мы возвращаемся в наши капитанские кресла, зажигаем новую свечу, допиваем кофе и вновь обращаемся к «Раунд-Хиллу». Салли собрала свои густые волосы в узел на затылке, и мы затеяли обсуждение нашего личного самовосприятия (я вижу в себе персонажа по преимуществу комического; Салли – «координатора», хотя время от времени она, по ее словам, обращается в «темную и беспощадную обструкционистку». Я этого ни разу не замечал). Во мне она видит, говорит Салли, нечто странно священническое, а это худшее, что я могу вообразить, поскольку священники суть обладающие наименьшим самосознанием, наиболее невежественные, нерешительные, изолированные и разочарованные люди на свете (второе место занимают политики). Я решаю не обращать на это высказывание Салли внимания или, по крайней мере, отнестись к нему как к завуалированному комплименту, который означает, что и я тоже своего рода координатор, каковым я, конечно, и был бы, если б умел. Я говорю, что вижу в ней красавицу с хорошей головой на плечах, неотразимую и не падкую на лесть – в том смысле, о котором я уже говорил, – и все это чистая правда. (Никак не могу прийти в себя после ее заявления, что я похож на священника.) Затем мы беремся за тему сильных чувств и того, что они могут оказаться важнее любви. Я уверяю (не знаю почему, не такая уж это и чистая правда), что переживаю дьявольски хорошую пору, подразумевая Период Бытования, о котором уже было сказано, хоть и в ином контексте. Я вполне допускаю, что настанет время, когда мне трудно будет припомнить эту часть моей жизни в подробностях – к Салли сие не относится, – что иногда ощущаю себя обитающим по ту сторону любви, но такова жизнь, и тревожиться тут не о чем. Я говорю также, что легко представляю себя обратившимся под конец жизни в «дуайена» риелторов Нью-Джерси, сварливого стреляного воробья, который забыл больше, чем знали когда-либо люди помоложе. (В Отто Швинделла, но только без «Пэлл-Мэлл» и пучков волос в ушах.) А Салли доверительно сообщает мне, улыбаясь, о ее надеждах на то, что я смогу совершить что-то запоминающееся, и на миг я снова задумываюсь, не заговорить ли мне о запонках морского пехотинца и общей их связи со всякими запоминающимися свершениями, или, может быть, упомянуть Энн, чтобы не создалось впечатление, будто я не способен на это или что само существование Энн есть упрек Салли, – да ничего подобного. Однако решаю не делать ни того ни другого.