Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Миша высаживает подсадную, а я лезу в шалаш под его напутственные слова: «Ну, с Богом! Ни пуха, ни пера!» В ответ шепчу про себя известную присловку, усаживаюсь на стульчике и пытаюсь рассмотреть что-нибудь в бойницу.
Утка плещется, покрякивает и вдруг начинает квачку: «Ваак! Ваак! Вак!» Нет, неправильно говорить, что утка крякает. Ничего подобного, именно так – вак! вак! вак! Громко и голосисто.
«Ну, давай, родная, наманивай селезня», – молю её и вдруг слышу такое желанное для каждого охотника его жваканье, шварканье. И тут же моя уточка заходится в осадку: «Таа! Таа! Та!» Селезень делает круг над шалашом – осторожный! Видать, уже знает, что такое охотники и их подсадные. С плёса, раскинувшегося передо мной, откликается ещё один. Утка орёт. Первый не выдерживает и прямо с разгона садится перед шалашом шагах в пятнадцати. Подвожу стволы ружья, заблаговременно просунутые в бойницу, под силуэт селезня и жму на спуск.
По воде словно хлестнуло кнутом, гром выстрела эхом возвращается от дальнего леса. Селезень лежит неподвижно на воде. А утка чистит пёрышки, плещется, что-то ищет в кочке, на которой сидит, и снова начинает свою квачку, будто ничего и не произошло.
Люблю охоту с подсадной. Из шалаша можно увидеть так много. Тут тебе и чирки подсядут парочкой или маленькой стайкой и селезенчики разноцветные начнут красоваться перед уточками, закидывая головки на спинки и гоняясь друг за другом. Стая свиязей опустится на плёсо, словно комки белой весенней пены выплывут неожиданно из-за кустов и заскользят вдоль берега по зеркальной воде селезни-чернети, а в зените прозвенит крыльями стайка гоголей. И ты сидишь, укрытый от посторонних глаз стенками шалаша, изредка наливаешь себе чайку горячего из термоса и смотришь на гигантский красный шар, выползающий над горизонтом.
Солнце встаёт! И тут же из-за леса – трубный, ликующий крик: «Кри-кру! Кру-кри! Солнце встаёт!» Это журавли славят его восход.
Началась охотничья весна.
…Весной 1954 года мы, двое студентов-охотоведов, сошли поздно вечером с поезда на станции Клин и направились пешком к месту слияния Сестры и Лутосни километрах в пятнадцати от Клина около деревни Воронино. Оно было известно многим поколениям студентов-охотоведов Московского пушно-мехового института как Воронинские разливы. Весной там можно было очень неплохо поохотиться на селезней, даже не имея подсадной, просто с манком. Какие у студентов подсадные?!
Когда мы вышли из Клина, совсем стемнело. Разбитое булыжное шоссе вело нас мимо деревень. Ни одно окошко не светилось. Казалось, что деревни эти пусты. Странно мерцали поля под мертвенным светом низкой полной луны. Она отражалась в лужах на дороге и в канавах по обочинам. Холодный несильный ветер качал голые ветки ив и тополей. Было как-то гнетуще.
Часа через два с половиной, к полночи уже, мы чуть подустали. До места охоты оставалось немного, и мы решили постучаться в какую-нибудь избу, чтобы скоротать перед охотой остаток ночи в тепле, перекусить и хоть немного отдохнуть.
И вот мы уже стучим в дверь покосившейся избы на самом краю деревни Воронино. Стариковский голос откликнулся буквально через полминуты: «Ктой-то там?» «Да это охотники, дедушка. Пустите поночевать, а то замёрзли!» Дверь отворилась. Мы вошли в не очень тёплое, но какое-то душное нутро избы. Хозяин, дед лет семидесяти возился около стола, зажигая керосиновую лампу. Зажёг, выкрутил побольше фитиль, укрепил стекло. Комната осветилась. Боже мой! Какую же нищету я увидел! Голый стол, голые лавки и слева, вплотную к двери, ничем почти не прикрытая кровать. Над лавками в тёмном углу – лики святых. На русской печи заворочалась и подала голос старушка, но слезать не стала: «Располагайтесь, ребята, где хотите». Дед добавил: «Вишь, как просторно». В его голосе не было даже насмешки. Он просто констатировал факт.
Мы разделись, но сапоги не снимали по настоянию хозяев, потому что на полу было прохладно, сели к столу и достали из рюкзаков хлеб, сырки плавленые, кусок масла сливочного, ну и другой московский провиант, открыли банку килек в томате. Решили, что горячей воды просить не будем – потом где-нибудь на костерке чаёк сварганим. «Давайте с нами кушать», – позвали мы хозяев. Дед тут же присел у стола, а старуха начала ворчать, что вот, мол, пристроился на дармовщинку, будто своего нету. На это мы возразили, чтобы они попробовали нашего московского гостинца. Тут уж и старуха не выдержала, сползла с печи и сказала деду, чтобы он достал огурцов солёных. Дед пошёл в сени и в оббитой эмалированной миске принёс штук пять. «Последние доедаем», – словно извинился он, подавая их на стол. Это действительно были последние огурцы – мятые, пустые. «Да вот, – сказала старуха, – и картохи-то почти не осталось. Уж и Пасха прошла, а у нас всё пост».
Мы принялись за еду. Я наблюдал за стариками. Было ясно, что такой еды они не видели уже давно. Это было немудрено при такой их бедности – даже хлеба не было в этой избе. Уходя, мы оставили им кое-что, а себе только на один день, больше мы не собирались охотиться. Старики были довольны…
Почему я об этом вспомнил? Да потому, что и сегодня есть такие же избы в российских деревнях, с позабытыми немощными стариками, словно ничего и не изменилось в нашей стране с тех давних пор. Но впустят ли тебя без разговоров в дом, не спрашивая, кто ты есть?
Летом 1954 года Борис Молоканов и я, студенты Московского пушно-мехового института, рыбачили и охотились на речке Медведице в Калининской тогда области. Незабываемое было время.
ПОГОНЫШ
Удим окуней с лодки, ткнув её носом в прибрежные камыши. Рядом с нами свистит погоныш, водяная курочка: «Сыть! Сыть!» Вдруг шорох. Я оглядываюсь и вижу его почти вплотную. Он идёт у самой воды, аккуратно переставляя зеленоватые, словно тростинки, ноги, раздвигая клювом, головкой и туловищем траву, смешно подрагивая задранным коротеньким хвостиком. Его тёмная с пестринками спинка сливается с цветом почвы.
Моя первая щука.
Погоныш прошёл так близко, что его можно было бы накрыть подсачком, если бы не мешали камыши.
ВЫПЬ
Жаркий полдень. Тёплый ветерок шумит листвой ив и приносит c реки запах тины, стоялой воды, рыбы. Я иду по берегу острова, вытаптывая бекасов. Самотоп, как презрительно говорят легашатники! Но у меня ведь собаки нет, и мне приходится гораздо труднее, чем им. Мне ведь никто не покажет, где сидит дичь.
B прибрежном небольшом кустике камыша шевельнулось что-то рыжее. Вероятно, показалось, думаю я, а может, это двинулся от ветерка увядший камышовый лист. Решил всё-таки проверить.
Подошёл шагов на пять, дальше уже грязь и вода. Всматриваюсь, но ничего живого не вижу, хотя кустик прозрачен. Ещё один шаг, чавкнула грязь под ногой, и из этого самого прозрачного места, болтая ногами и головой, вымахнула выпь.