Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зеки повскакивали со своих мест, заломили Витальке руки, с рвением выполнили приказ законного вора.
Ничего больше Варяг не помнил. Он нашел в себе последние силы, прилег на подушку и снова надолго провалился в черный тяжелый бред.
А в углу Веселый, тихо переговариваясь с Мишкой Питерским, пришел к мысли, что о вновь прибывшем нужно незамедлительно по внутренней тюремной «почте» сообщить Мулле.
Самым старым зеком на зоне, где хозяйничал Беспалый, был вор с необычной для уголовного мира кличкой – Мулла. О себе он говорил, что происходит из знатного казанского рода, на чьих плечах держалась ханская власть, и будто бы в его жилах течет и капля крови самого Чингисхана. Заки Зайдулла – так звали старого вора – был правоверным мусульманином, и даже тюремный режим не отучил его от каждодневного намаза и пятиразовой молитвы. Выходя из барака, Мулла никогда не забывал упомянуть имени Всевышнего:
– Выхожу из дома с именем Аллаха на устах и вверяю себя ему. Нет никого сильнее и могущественнее его, нет никого, кто был бы так свободен от недостатков, надеюсь только на его помощь.
Старик не уставал говорить о том, что истинное его призвание – быть муллой: и отец его, и дед, и даже прадед – все были священнослужителями. Сложись все иначе, возможно, и он легкой походкой зашагал бы по избранному пути, и не было бы для него большей благодати, чем нарекать новорожденных божественными именами, а усопшего отправлять в последнее пристанище. И если бы не происки шайтана, прожил бы Заки Зайдулла жизнь в святости и в согласии с самим собой. Последние пять лет он чувствовал, что особенно грешен перед Аллахом, а потому, кроме обязательных пяти молитв, читал еще одну, в которой каялся в содеянном и просил Всевышнего уберечь его от соблазна и козней шайтана.
Для молодых зеков, пришедших из малолеток, старый Мулла казался таким же древним, как холм, поросший соснами, возле лагеря, да и поведение его выглядело необычным – разве нужно здороваться по нескольку раз в день с человеком, которого уже видел, и так ли уж обязательно мыть уши и нос, прежде чем прочитать обыкновенную молитву. Однако насмехаться над стариком никто не смел: он отмотал в сумме почти пятидесятилетний срок, который отбыл в разных лагерях и колониях. К тому же Мулла был одним из первых коронованных воров России и сумел взрастить не одно поколение законников. Даже такие крупные авторитеты уголовного мира, как Ангел и Дядя Вася, гордились тем, что он дал им рекомендацию в «законники».
Мулла не представлял себе иной жизни, чем заключение, и распахнутые ворота тюрьмы его пугали. За колючей проволокой он состарился, просидел три войны, пережил несколько кремлевских переворотов, хоронил старые традиции и встречал новые, а волю знал только по рассказам недавно осужденных и по книгам и газетам, которые проглатывал, словно пилюли. Несколько раз он попадал под амнистию, и начальству едва ли не силком приходилось выпроваживать его из ворот тюрьмы. Но на воле он всякий раз оставался недолго и уже через месяц-другой возвращался к размеренной и привычной для него жизни российского зека. Однажды он вернулся в тюрьму через день после освобождения, когда на глазах у десятка свидетелей вытащил у нерасторопной бабули кошелек с мелочью. Подобные поступки он совершал намеренно, тоскуя о скупой арестантской пайке, и ликовал по-ребячьи, когда вновь попадал под присмотр строгого караула, не забывая при этом благодарить Аллаха за заботу.
Только здесь, на зоне, и нужна была его жизнь. А смерти более благородной, чем на шконке, он и не представлял. Это куда лучше, чем помирать где-нибудь на грязном вокзале под безразличными взглядами бродяг, которых он презирал всю свою жизнь. Начальство хоть и не позволит обмывать, но в саване не откажет, а большего правоверному и не полагается.
Несмотря на благообразный вид, этот старик был очень крупный и закаленный многими невзгодами вор, которого не сумела сломать ни послевоенная сталинская диктатура, ни безжалостная мясорубка андроповского КГБ, а нынешние мальчики из ФСБ ему и вовсе казались младенцами. Он сумел пережить в лагерях «сучью войну», несколько больших восстаний, да и сам с десяток раз организовывал крупные бунты. Мулла был колот, пытан, но не бит, и это обстоятельство позволяло ему снисходительно относиться не только к зеленым уркам, стремившимся к злобному самоутверждению над равными, но даже к начальнику колонии и кумовьям, которые загнулись бы и от десятой доли тех испытаний, что выпали на его сморщенную, выбритую гладко голову.
Мулла оставался одной из живых легенд арестантского мира, его неувядаемым символом, своеобразным талисманом. Уже не одно поколение воров сошло в могилу, а он продолжал жить, словно воплощение бессмертия. Этот величественный осколок давно ушедшей эпохи продолжал хранить чистоту воровских традиций так же бережно, как пустынник бережет чистоту святого колодца. Ради воровской идеи он мог сцепиться со всем остальным миром, который стал бы ему перечить. Такая схватка для него была сродни войне за веру, он вступал в нее с именем Аллаха, который одаривал его не только силой, но и бесстрашием, и Мулла всегда знал, что если ему придется умереть в этом сражении, то его душа непременно обретет покой и поселится в раю. А умрет он как святой – без мук и непременно с улыбкой.
Мулла не признавал компромиссов и не жаловал серого цвета: он предпочитал белое и черное и точно так же разделял всех на людей и врагов, причем с последними расправлялся безжалостно.
До сих пор вспоминают случай, когда он стал инициатором бунта в одной из сибирских зон лишь из-за того, что одному из заключенных не разрешили свидание с женой. Тогда убили двоих офицеров охраны, а с десяток активистов зарезали заточками. Совсем невероятным выглядело зрелище, когда шестидесятипятилетний старик, не уступая в злобе молодым, полным силы быкам, неистово набрасывался на солдат срочной службы.
Мулле добавили срок, и вместо положенных семи лет он теперь мотал пятнадцать. Для его возраста это было равносильно пожизненному заключению, что вызвало у старого зека довольную улыбку. Лучшей доли для себя он и не желал. Ведь если придется помирать на нарах, то найдется пара заботливых рук, что развернет его ногами в сторону Каабы да подложит под голову что-нибудь мягкое.
Однако, как выяснилось, не «пятнашка» была самым страшным наказанием – хуже всего то, что его переправили из воровской зоны в «сучью», да не куда-нибудь, а к подполковнику Беспалому. Воры всего севера называли это учреждение «плавилкой», потому что во время отсидки даже самый стойкий человек-кремень превращался в шлак или, в лучшем случае, в оплавленный комок нервов.
Все зоны России делились на воровские и «сучьи», в каждой из которых существовали свои традиции и порядки. И если в первых красный цвет не был в почете, то во вторых им часто бравировали, и зеки, составляющие лагерную элиту, нашивали красные лычки на бушлаты.
«Сучья» идеология разъедающей ржавчиной прошлась по некогда крепкому телу воровских традиций, и в лагерях, где раньше пелись блатные песни, зазвучали бравурные марши, прославляющие эпоху. Хуже всего, думал Мулла, то, что молодежь принимала заведенные порядки за исконно воровские традиции и начинала в них верить как в религию.