Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Истина не лоно, а путь. В ней трудно пребывать, но двигаться к ней можно…
– Не человеческая жизнь им важна, а начальственные идеи…
– Народ не безмолвствует, вопит во весь голос. Но вопит те глупости, которыми его начинили…
– Не можешь делать добро – что тут скажешь… Но удерживать себя от зла может всякий.
– Боится признать начальство волками. Это же так ноуменально. Если волки командуют, так мы – народ – умрем. Вот и заговаривает и власти, и себя: вы хорошие, хорошие. А те и довольны, нравится им этот страх…
– Перевернуть ситуацию, поставить с головы на ноги – весь народ и не нужен, было бы людей достаточно.
– Мне смешно, друзья мои, слушать ваши романтические бредни… Коллективным голосованием революции не делаются, конвент лишь освящает легитимность вождя. Нужен лидер, Марат, на худой конец Робеспьер… Словом, нормальный сверхчеловек.
– Знаешь, что плохого в сверхчеловеке? Там, где появляется сверхчеловек, появляются и недочеловеки… Их на эту роль назначают, или они сами опускаются на колени…
– Никуда ты отсюда не денешься, никуда. Уедешь, умрешь, все равно будешь русский человек – еврей, грузин или китаец чистокровный. Даже за гробом будешь со страной, с ее кровью и болью, только сделать уже ничего не сможешь, только стаканами кидаться в стену, как полтергейст.
– «И мертвым я буду существенней для тебя, чем холмы и озера…»
Антоний не успевал головой вертеть – казалось, если взглянешь на говорящего, станет яснее, о чем это он. Сильно яснее не становилось, но видно было, что простых людей они не особенно жалели, это правда. Однако не жалели и себя.
– Мы, как нацпредатели и пятая колонна, должны понять, что спасибо нам никто не скажет. И не должны ждать этого спасиба и рассчитывать на него.
– Напрасно ты так, не знаешь ты народа.
– Я как раз его знаю, а потому лично для себя ничего доброго не ожидаю. Но все равно это не повод отступать от хорошего дела.
Антоний прислушивался к разговору, не мог понять: это все серьезно или шутя?
– Между прочим, кто из нас больший враг народа? Надо установить иерархию, кто первый, кто второй…
– Как же ты ее установишь? Погоны, что ли, ввести?
– А это идея…
– Я сразу отказываюсь от первенства.
– Отсидеться думаешь?
Они еще говорили, шутили иногда, что-то обсуждали… Но Антоний уже не слушал даже, а с тревогою всматривался в них. Все эти люди казались ему теперь странно знакомыми. А меж тем никого из них он раньше не видел. Чувство это было мучительным, пугало его… Знал или не знал? И если знал, откуда? Может, видел их во снах, может, было это то, что ученые люди называют словом «дежавю», а индусы – опытом прошлой жизни? Но уж индусы индусами, а у него, дьячка Антония, никакой прошлой жизни не было и быть не могло. Даже подумать о таком было скверно, плюнуть хотелось… Нет, кто как хочет, а он проживал первую и единственную свою жизнь. Все эти бусурманские перерождения и прочая стыдобища не для него…
И вдруг он вспомнил!
Антоний вспомнил, откуда он знает этих людей. Всех их, от первого до последнего, видел он совсем недавно повешенными. Когда неслись они полчаса назад по городу, вся пятерка висела, нарисованная на огромном плакате, прямо на стене жилого дома. И на плакате крупно было написано: «Бесы!»
Антоний сжался от ужаса… Вот оно что, вон куда их бросило, из огня да в полымя. Что теперь будет – терзание, мука нечеловеческая, антихристова? Отречься велят от веры христианской, ибо враг, известно, потому и враг, что креста на нем нет. Кто не с нами, тот против нас. Или, кажется, Спаситель иначе говорил: кто против нас, тот не с нами? Ну, да где теперь в тонкости вникать, если бесы – вот они, тут, прямо напротив сидят. И ни на одном, конечно, креста нет, да и быть не может…
Страж их отчаянный, капитан Голощек, тоже, видно, не очень-то доверял всей этой компании, сверлил глазами, смотрел сурово. Может, отозвать потихоньку в сторону отца Михаила с Катериной, шепнуть им на ушко и броситься наутек? А капитан-то их как раз и прикроет, он может, такое его дело военное.
Но тут, посреди панических этих и недостойных православного человека мыслей, Антоний увидел такое, что совершенно изменило его настроение. В просвете рубашки у кучерявого Мити, домусолившего свою книгу почти до переплета, сверкнул из-под пуговиц на груди маленький крестик.
От сердца у дьячка сразу отлегло – не выдержит сын погибели на себе святое распятие. А уж коли он христианин, то, может, и друзья его приятели не такие страшные? Да и почему бы им страшными быть? То, что услышал за эти полчаса старый причетник, было странно, непонятно, смехотворно иной раз, но злобы и ужаса не исходило от них. Даже и замиренный еврей в очках, хоть и на отшибе, но тоже казался человеком добрым и честным.
А раз так, то, ясное дело, никакие они не бесы. Да и бесами их назвали фигурально, человек бесом быть не может, руки коротки. Бесы – в смысле враги, значит, вот в чем идея. Но тут встает вопрос: кому они враги? Может, они вовсе не люду христианскому, а как раз таки самому главному Врагу – враги? И Враг этот за ними охотится именно поэтому и по той же причине напраслину на них возводит. А добрым людям как раз напротив, не супостаты они, а чистые друзья. Вот и Митя с крестиком, да и отец Михаил вон как с замиренным душевно беседуют, со взаимным пониманием и уважением, и как бы говорят о чем-то, что знают только они двое, и больше никто. И голубоглазого Мишу тоже они послали, чтобы от темных спасти, а вот те-то как раз и есть бесы настоящие…
Антоний вспомнил страшные, словно в пропасть глядишь, пустые очки темных и содрогнулся всем телом. И стыдно ему стало, что он хороших людей чуть за бесов не посчитал. Вот что бывает, когда прежде делаешь, а после думаешь.
Дьячок наткнулся взглядом на Шипучина… Теперь смотрел уже на него совсем иначе, как на старого знакомца. И видел он в нем сейчас одни приятности, все теперь ему в нем нравилось. И то, как он смеялся заразительно, как при этом закидывал голову, как отпускал краткие, но убийственные, по-видимому, замечания. И тут дьячка во второй раз за утро осенило. Он понял, кто перед ним… Это же Пушкин! Он, Пушкин, и никто иной, – только бакенбарды до бороды доросли.
Почудилось, сейчас Пушкин встанет со стула, возьмется за голову и с ходу, не готовясь, единым духом прочтет какой-нибудь стих… Могло такое быть или нет?
– Пушкин? – переспросил Шипучин. – Не думаю… Нет-нет, даже сравнивать нельзя. Он ведь эфиоп дикий, а я добропорядочный еврей.
Совершенно серьезно сказал, дьячок даже растерялся… А как же – ни еллина, ни иудея? Но Шипучин не выдержал, захохотал. Заулыбались и остальные. Сконфуженный, сел причетник на место, стыдясь, взглянул на отца Михаила, но увидел, что и он улыбается – по-хорошему, по-доброму. Расцвел Антоний, сам заулыбался и даже подхихикнул несколько раз.
А большой совет между тем уже шел к концу.